Виссарион Белинский - Письма (1841–1848)
Кланяйся всем нашим. Прощай. Если немножко придешь в рассудок, то вспомни меня и напиши что-нибудь. Впрочем, желая тебе счастия, желаю подольше быть дураком. Прощай.
Твой В. Б.
216. В. П. Боткину
СПб. 1843, апреля 17
Спасибо тебе, добрый мой Б<откин>, за письмо твое.{568} Оно доставило мне какое-то грустное упоение счастия. Оно было так неожиданно, и притом – быть понятым в своем глубочайшем страдании, о котором смешно было бы и толковать тем, которые сами не видят его – это лучшее и священнейшее, что только может дать дружба. Только ты несколько преувеличил дело, а потому немного и устыдил меня. К стыду моему, я должен сознаться, что чужое счастие глубоко и страдательно потрясает меня; но это только при первом известии о нем. Потом я уже смотрю на него, как на что-то такое, что в порядке вещей, интересуюсь им, люблю его. Теперь мне малейшая подробность твоей истории интересна и займет меня живо и приятно. И потому – пиши, пиши и пиши. Не знаю, я ли не совсем понимаю твое положение, или ты сам не совсем понимаешь его, – только тут есть что-то не так. Мне кажется, что ты сам себе не смеешь признаться в важности этого события и как будто стараешься смотреть на него как можно умереннее и легче, – осторожность сердца, много раз обманутого, ума, искушенного опытом и измученного сомнением! Есть два рода любви. То, что мы называем любовью романтическою, мистическою, фантастическою, – это цвет юности и болезнь натур внутренних: в этой любви любишь не предмет любви, а свою любовь, с мистикою ее ощущений. Эта любовь прекрасна и благоуханна, как цветок весенний, и, подобно ему, скоро вянет. Отличительный характер любви действительной (в которой мы чувствуем потребность, когда уже жизнь порядочно поистреплет нас) состоит в том, что любишь предмет любви, а не любовь свою. Присутствие любимого существа тут дарит тебя не восторгами, а кротким чувством удовлетворения – тебе хорошо и легко – больше ничего; его радость радует тебя больше твоей радости, его печаль тревожит тебя больше твоей печали. В романтической любви ты только больше уходишь в себя, думая совсем выйти из себя, и в основе ее и в проявлении ее – капризный поэтический эгоизм. В любви действительной ты – человек, и я понимаю, что ты сказал не фразу, говоря, что уступил бы мне Armance), чтоб только видеть меня счастливым. Во время истории твоей с А<лександрой> А<лександровной> ты не стыдился передо мною своего счастия, и если бы тебе тогда пришла в голову мысль о подобной уступке – это был <бы> порыв натянутого великодушия, в основе его лежало бы самолюбие, жадное рыцарских подвигов как права на самоосклабление. Ты пишешь, что глубоко дорожишь этою девушкою и ее к тебе склонностию: это значит, что ты любишь ее, а не любовь свою, следовательно, любишь просто, и точка отправления чувства твоего есть ее личность, а всё, что есть прекрасного в ней, служит не предлогом к твоему чувству, а только оправданием его разумности. Ты говоришь, что она не хороша собою: это, по мне, тоже хороший признак, если ты, в котором так развито чувство красоты и который так эстетически сладострастен и развратен, если ты мог полюбить не красоту, а душу в лице женщины, то ты дурак, если не понимаешь, что «счастье так возможно, так близко».{569} Ты говоришь, что чувствуешь в себе силу оторваться от этой девушки и что поэтому это не любовь, а склонность. Не знаю, может быть, оно и так – трудно судить безошибочно о таких важных вопросах жизни; но пока мне всё кажется, что отказаться от истинного чувства легче, чем от фантастического; но зато в первом случае мы теряем счастие на всю жизнь, а во 2-м только на время сходим с ума. Ты говоришь, что желал бы иметь дитя от нее и что заранее любишь его до безумия: дурак, дурак, с длинной бородою укоротился ум твой! Но, впрочем – я скептик, и, может быть, оно и так – т. е., может быть, ты и прав – это не любовь, а склонность; но всё-таки напомню тебе, вместо рассуждений и споров, о тоске одинокой жизни, о болезненности и брюзгливости старого холостяка и о ядовитой грусти и жгучем раскаянии, с коими иные люди повторяют стих из «Онегина»:
А счастье было так возможно,
Так близко!.
* * *-Журнал губит меня. Здоровье мое с каждым днем ремизится, и в душу вкрадывается грустное предчувствие, что я скоро останусь без шести в сюрах, т. е. отправлюсь туда, куда страх как не хочется идти. Жизнь ничего мне не дала, но люблю жизнь; смерть сулит мне вечный покой, но не люблю смерти. Не упрекаю себя за малодушие – такая натура моя, и в ее любви к жизни я вижу живое начало. Вода сначала только помогала мне немного, а потом сделалось мне хуже. Лучше всех лекарств и вод на меня подействовал бы отдых и удовольствие. Вот почему мне нужно приехать в Москву, к тебе, месяца на два с половиною или больше.{570} Я смотрю на эту поездку, как на меру спасения от верной смерти или неизбежной жестокой болезни, от которой надо будет медленно исчахнуть. Если зимняя поездка в Москву, продолжившаяся с проездом взад и вперед каких-нибудь 3 недели, оживила меня и физически и нравственно, то как же должен я поправиться, проведя лето вдали от чухонских болот, без труда и заботы, с тобою вместе? О, да я воскрес бы! Меня оживляет одна мысль об этом. Добрый Некрасов взялся хлопотать достать мне денег или у книгопродавца на подряд работы, или взаймы на вексель. Надежда на это плоха, но умирающий любит надеяться. Если б это сбылось – я бы сказал директору,{571} что он может вычесть мое жалованье за эти месяцы, и – пожелал бы ему «счастливо оставаться». Заехал бы на недельку в Прямухино, а там к тебе, к тебе! Как бы я рад был увидеть твою Arm – люблю ее, как сестру.
Если бы Некрасов достал мне денег, я бы принялся за работу с жаром и к числу 20 мая был бы свободен, а в последних числах мая или самых первых июня инсталлировался{572} в комнате Николая Петровича.{573} Боже мой, неужели и о таком счастии я не должен сметь мечтать!
Прощай.
Твой В. Б.
217. И. С. Тургеневу
<Около 20 апреля 1843 г. Петербург.>
Прощайте, любезнейший Иван Сергеевич! Очень жалею, что не удалось в последний раз побеседовать с Вами. Ваша беседа всегда отводила мне душу, и, лишаясь ее на некоторое время, я тем живее чувствую ее цену. Будьте добры и, по обещанию Вашему, доставьте эти тетради по надписанию. В письме к Бакунину запечатано – что бы Вы думали? – книжка о преферансе.{574} Это для стариков,{575} – пусть посмеются. Прощайте.
Ваш В. Б.
218. В. П. Боткину
СПб. 1843, апреля 30
Хотел было написать к тебе, Б<откин>, длинное послание, но, увлекшись письмом к Г<ерцену>, потерял время,{576} а А<ндрей> А<лександрович>{577} сейчас ждет меня. Не знаю, получил ли ты письмо мое, в котором я говорил о необходимости и надежде прожить у тебя лето.{578} План не удался, т. е. Некрасов денег достать не мог, а потому надо издыхать и отчаиваться в Петербурге, на его болотах. Слушал я третьего дня Рубинга (в «Лючии Ламмермур»){579} – страшный художник – и в третьем акте я плакал слезами, которыми давно уже не плакал. Сегодня опять еду слушать ту же оперу. Сцена, где он срывает кольца с Лючии и призывает небо в свидетели ее вероломства – страшна, ужасна, – я вспомнил Мочалова и понял, что все искусства имеют одни законы. Боже мой, что это за рыдающий голос – столько чувства, такая огненная лава чувства – да от этого можно с ума сойти. С И. Д. Бартеневым{580} давно не вижусь: кажется, мы оба поняли, что не созданы видеться друг с другом. Скучнейший в мире человек. Умен, благороден, но самолюбив до комизма. Раз я начал хвалить Перовского{581} и говорить о его значении для России: «Да, да, говоря собственно по отношению ко мне, он очень хорош ко мне». Жалок, ничего не понимает, отстал – последнее я выговорил ему, и это было очень не по сердцу.
Прощай и пиши ко мне, бога ради. Умираю всеми смертями» Теперь хочу лечиться у Завадского{582} – посылает на дачу, а что за дачи в Петербурге?
В. Б.
219. В. П. Боткину
<10–11 мая 1843 г. Петербург.>
СПб. 1843, 10 мая
Наконец-то ты откликнулся, Б<откин>. Я писал к тебе длинное, предлинное письмо, каждый день прибавляя к нему по нескольку строк.{583} Сейчас думал засесть за него, по обыкновению ежеминутно ожидая письма от тебя – и вдруг – оно! И потому длинное письмо мое останется без конца, чему я и рад. Спешу прежде всего сказать тебе мое прямое, честнее и беспристрастное мнение о важном для тебя вопросе. Не забывай, что это не более, как мое личное мнение, которое, может быть, и неверно и даже пристрастно как выражение моей личности, а всякая личность столько же есть ложь, сколько и истина. Итак, слушай. Понимаю причины, заставляющие тебя страстно желать поездки в Европу, оправдываю их, если хочешь; но всё это уничтожается в моем уме, сердце, во всем существе моем твоими словами: «Да и есть что-то неблагородное, найдя девушку умную, нежную, с глубоко эстетическою душою, девушку, которая любит меня с преданностию и самою нежною искренностию, – пробудив ее любовь к себе, – вдруг оставить ее на год, оставить ее без действительного соединения с нею, зная и любя ее только внешним образом, – оставить ее на скорбное одиночество сердца». Б<откин>, женщина есть нечто, и, если в ней есть сердце, ее сердце есть еще более нечто: знаешь ли что, по твоему колебанию Arm имеет право думать, что ты недостаточно любишь ее. Если это так, мне жаль обоих вас, и если это так, то ты сам поймешь, как мудрено и страшно решиться мне моим мнением склонить весы твоего решения на ту или другую сторону. Хорошо поехать за границу, хорошо сделать и то и другое, но лучше всего поступить честно и гуманно. Ведь это еще не сущность честности, не высшая степень ее – взять у человека последние деньги и отдать их с собственною гибелью: взять у человека душу, сердце, счастие и честно сберечь их – вот высшая честность, ибо деньги еще возвратимое дело, а разбитое сердце слабого существа, которому общество отказывает даже в праве жаловаться на несчастие, – это дело ничем не поправимое. Притом же, если эта женщина может дать тебе счастие, – то недостоин ты этого счастия, если сам откажешься от него, может быть, для мечты. В любви нет полного удовлетворения – это правда, и жалок был бы человек, если бы он мог найти полное удовлетворение в любви; но из этого отнюдь не следует, чтобы что-нибудь было выше любви: из этого следует только, что ничто одно не может удовлетворить многих потребностей человека. Но вот какое значение имеет в жизни мужчины преданная ему женщина: друг наш, Г<е>рц<е>н, очень счастливо женат, но мы не полюбили бы его, если бы он от этого был не только вполне счастлив, но даже и просто счастлив; однако ж он всё-таки счастливее всех нас. У нас нет ничего ни впереди, ни позади, – жизнь для нас – постылая жена, которую мы ненавидим, но с которою расстаться не имеем права; а у него есть живая связь с жизнию – это его жена. Тяжело тебе, Б<откин>, жить и теперь, но подумай, что из тебя будет в 40 лет – ведь страшно подумать об этом. Поездка за границу освежит тебя на время, но тем тяжелее будет тебе жить после этого краткого оживления. А останься ты – может быть, найдешь то, что нашел Г<ерцен> в жизни, а для этого – чорт побери и восток и запад. Заметь, – я пишу может быть и подчеркиваю эти слова, чтобы ты видел, что я не фантазирую и желания не принимаю за одно с свершением – я ведь тоже умею сомневаться больше, чем обольщаться надеждою. Сверх того, в жизни человека есть фатум, и простые люди справедливы, боясь суеверно идти против судьбы. Я бы на твоем месте встречу с Arm принял за веление провидения не ехать. Да и как тебе ехать – ты раздвоен, удовольствие твоей поездки будет отравлено, а потому и пользы не выйдет. Может быть, у тебя есть мысль, что ведь это только на год, что ты воротишься и всё пойдет попрежнему; не знаю, может оно и так, но я не верю жизни и убежден, что чем более она сулит человеку, тем более требует, чтобы он ценил это, а иначе – разманит, да и покажет шиш; вот, мол, тебе дураку, коли не умел воспользоваться. Еще если бы в твоих отношениях к Arm было что-нибудь определенное, положительное – тогда бы другое дело; а то с какою надеждою оставишь ты бедное, преданное тебе существо, что будет для нее залогом, что ты не изменишься, что возвратишься к ней тем же, каким и был? Скажу тебе более – ибо ты требуешь моего мнения: думая о твоей нерешительности в таком простом, по моему мнению, вопросе, я убеждаюсь, что ты недостоин счастия быть любимым женщиною и что потому-то ты и любим… Нет, если бы меня любила горничная, которая была бы так ниже моих потребностей, что не могла бы занять меня более двух месяцев, но если бы она была привязана ко мне искренно и я знал бы, что разрыв с нею стоил бы ей горьких, хотя и непродолжительных, слез, – о пусть лучше не узнаю я, что такое и минутное забвение, на чувственности основанное, чем испытать такое положение. Может быть, это происходит от врожденного мне прекраснодушия, слабости характера и диких особенностей моей нелепой натуры; но я таков, а ты ведь требовал моего мнения, в котором я был бы самим собою. Прибавлю еще и вот что: понимаю всю прекрасную сторону поездки за границу – понимаю ее так же глубоко, как и ты; но не думаю, чтобы из-за нее стоило рисковать тем, что может повлечь за собою или сознание утраты предоставлявшегося счастия, или – что еще хуже – вечное раскаяние в разбитом сердце женщины.