Борис Яроцкий - На всех фронтах
— Небось натешились, — говорил Крысанов. — Чать и поспать маненичко надо.
Пулеметная рота одна охраняла полк с этой стороны. Батов, назначив часовых, остальным разрешил спать. Привалившись к сырой стенке окопа, он уткнулся лицом в ладони и тоже попытался задремать.
— Ну, чего ты тут маешься, товарищ лейтенант? — увещевал командира Боже Мой. — Шел бы к старшине, отдохнул бы как следует в деревне. Делать тут нечего.
Батов лег на дно траншеи и задремал, как иногда человек дремлет на посту — при малейшем тревожном звуке он будет на ногах…
Немцы молчали. Батов все-таки уснул и не заметил, как наступил рассвет.
Утром обстановка совершенно изменилась, как может она меняться только на фронте. Из-за речки немцы ушли, зато в тыл полка с юго-запада прорвалась другая группа. Там ее встретили пулеметчики третьего батальона.
Володя Грохотало бежал из деревни по скату берега к позициям роты и чем больше приближался к ним, тем больше недоумевал: все как на ладони видно, пулеметы стоят по местам, а людей ни одного. Загадка объяснилась, когда он заглянул в окоп. Солдаты чинно сидели в ячейках и, налив вино во что только можно налить, поздравляли друг друга с великим праздником.
— Прекратить безобразие! — закричал сверху Грохотало.
Батов, услышав его голос, вскочил и тоже увидел картину празднования Первого мая. Солдаты поспешно свернули свой праздничный «стол». Грохотало передал приказ командира батальона — немедленно менять позиции, выходить на юго-западную окраину деревни.
Пулеметы на катках двинулись на новое место. Грохотало бежал впереди, указывая путь расчетам. Батов помогал солдатам выбираться из траншеи и отправлял их вслед за бегущими по косогору. Последний пулемет подхватили Чадов и Усинский. Чадов вполголоса ругался. Батов не сразу понял, чем он недоволен. Но, когда заглянул на дно крайней ячейки, все прояснилось.
Там, немного побледневший, спокойно спал Боже Мой. Лейтенант спрыгнул в окоп, толкнул его. Боже Мой повернулся со спины на бок, сладко причмокнул губами, для удобства подложил под щеку ладонь и снова закрыл приоткрывшиеся веки. Батов начал сильно трясти солдата за плечо. Не помогло. Приподнял, посадил, привалил, как плохо связанный сноп, к стенке окопа. И это не помогло. Голова валилась набок, ни руки, ни ноги не повиновались.
В нише для пулеметных коробок стояла каска, наполненная водой. Батов снял пилотку с пулеметчика и окатил его. Боже Мой поежился, чихнул несколько раз кряду, приоткрыл глаза. Однако двигаться не мог, а только промямлил какое-то невразумительное ругательство.
Тогда Батов подхватил солдата и, напрягшись, выкинул из окопа. Потом выбрался сам, взвалил его, как мешок, через плечо и зашагал туда же, куда ушла вся рота.
— Вася! — позвал Батов и свалился в яму у крайнего пулемета.
— Я, товарищ лейтенант, — отозвался Валиахметов. — Чего надо?
— Беги к старшине — пусть заберет этого черта на повозку… Еле донес… В глазах темно…
— Слушаюсь, — вскочил Вася и побежал по открытому месту в деревню.
Бой был коротким. Основные силы фашистской группы, наскочив на шестьдесят третий полк, повернули на северо-запад и поспешно отошли, оставив небольшой заслон для прикрытия. Через полчаса, частью уничтожив, частью рассеяв врага, полк был снова в пути.
Шагая в строю, Батов все еще не мог уразуметь, как случилось, что солдаты устроили выпивку в окопе. Когда они ходили за вином, когда принесли воды?.. Вернее всего, что вино заранее с собой захватили.
Подумав об этом, Батов забеспокоился о состоянии Боже Мой и толкнул в бок шедшего рядом Грохотало.
— Сходи, Володя, посмотри, что с ним там делается. Может, у Верочки попросить какого-нибудь снадобья.
— Нет, — засмеялся тот, — уж к Верочке ты обращайся сам. Что-то, я замечаю, последнее время она возле тебя так и тает. Да и ты перед ней вроде как перед иконой, только не крестишься… А посмотреть — это я сейчас, мигом.
Ничего не таил от Володи Алеша, но о Верочке пока не заговаривал, потому что и сам не понимал толком своего отношения к ней.
Боже Мой, развалившись в повозке, издали увидал Грохотало и виновато запел:
Напился я, нарезалсяВ приятельском кругу,Свалился там под лавочкуИ больше — ни гугу…
— Замолчи! — цыкнул на «его Владимир, увидев, что от хвоста обоза едет Крюков. Хотел было накинуть на Боже Мой брезент, чтобы спрятать от глаз начальства, но было поздно.
— Что, ранен? — спросил, подъезжая, Крюков. — Почему не направлен в санбат? Почему…
— Да не ранен я, — ляпнул заплетающимся языком Боже Мой, хотя майор обращался не к нему. — Так я просто… хвораю.
— Что-о? — всполошился Крюков, догадавшись о причине «болезни» пулеметчика, и, спрыгнув с коня, приблизился к повозке, потребовал:
— А ну-ка дыхни на меня, любезный!
Это его «любезный» прозвучало оскорбительно, как ругательство.
— Не стану я на тебя дышать, товарищ майор.
— Это почему же, позволь узнать?
— Скоро домой поедем, женюсь — на родную жену надышаться успею…
— Праздничек справляете, так сказать! — грозно прикрикнул Крюков. Грохотало, шагая возле повозки сзади Крюкова, подавал Чуплакову знаки, чтобы тот не болтал лишнего.
— Старшина! — позвал Крюков. — Где старшина пульроты?
— Я — старшина пульроты, — отозвался Полянов с повозки, идущей впереди по соседству.
— На кухню его, так сказать, на ночь! Слышите?
— Слушаюсь.
— В этой роте всегда больше всего безобразий, — ворчал Крюков, ставя ногу в стремя. — Распустил вас комбат!
— Вот как ловко девки пляшут — по четыре вряд! — хохотнул Боже Мой вслед Крюкову. — Я напился, а он комбата виноватит.
— Да, маловато наболтал ты на свою шею, — усмехнулся Володя. — А нам с Алешей он при случае обязательно припомнит.
— Да ведь навоз-от, он шибко долго горит, ежели его поджечь, — глубокомысленно изрек Боже Мой. — Чадит здорово, а сталь на нем не сваришь — жару-то нету!
— На кухне тебе делать нечего, — сказал Полянов, — а вот отсыпайся-ка лучше да ночью на пост.
— Мне хоть куда, — беспечно согласился Боже Мой (однако после разговора с Крюковым он заметно протрезвел). — Мне хоть куда, только бы не от этого майора наказание принимать: у него желчь во рту, ему все горько, куда ни глянет. Знал бы он, что хуже всякого наказания совесть грызет меня перед товарищами, а пуще всего — перед лейтенантом нашим: ведь моложе всех он нас, а ему же и воспитывать таких дураков, как я, выпадает.
— Раньше надо было об этом думать, — недовольно заметил Володя.
— Да я что, нарочно, что ли, напился-то? — горячо оправдывался Боже Мой. — Вот хоть убей, — не знаю, как это вышло. Пил, будто воду, ее, проклятую. Ни в одном глазу вроде не замутило… После дружка, понятно, затужил я во все эти дни. И побасенки немилы мне стали. А тут ребята говорят, будто я вновь народился. Наплел им столько, что животы у которых заболели со смеху.
— Хватит, — оборвал Грохотало. — Спи, да еще не вздумай чего-нибудь отмочить. — И пошел, обгоняя повозку.
— Что-о ты! — протянул вдогонку Боже Мой. — Да скажи лейтенанту-то, извиняется, мол, в глаза глянуть стыдно.
7
Когда-то в школе, и не так уж давно, лет пять назад, Батов и его одноклассники изучали немецкий язык. Но всех интересовал один и тот же вопрос: с кем разговаривать на этом языке, если вокруг на тысячи километров нет, может быть, ни одного немца? Двойки в дневнике по этому предмету никого не огорчали: все равно никогда в жизни не пригодится.
И слова — Берлин, Одер, Эльба — воспринимались как книжные, ничего общего с жизнью не имеющие.
Но тогда им было только по четырнадцать лет. В это время весь мир, кроме своей деревни, кажется загадочным, манящим. И если бы тогда какой-нибудь пророк по секрету сообщил, что через пять лет и немцы, и Германия, и Одер, и Эльба — все это будет так же близко и ощутимо, как школьный дневник с двойкой или пятеркой по немецкому, Батов, наверно, посмеялся бы такой шутке. А теперь и школа, и дневник, и тогдашние мысли казались далекой сказкой, которую можно вспомнить, но вернуться или хотя бы приблизиться к ней невозможно.
С захватом Гребова полк вышел на Эльбу. Город недавно бомбили американцы, во многих местах еще дымились развалины. Примечательно, что почти все здешние жители остались на месте, никуда не бежали. Они выходили из подвалов, присматривались к советским солдатам.
На многих уцелевших домах развевались белые флаги. Хорошо сохранившиеся кварталы перемежались с развалинами. Какой-то художник взгромоздился на груду битого кирпича и, стоя перед этюдником, набрасывал очертания разрушенной фабрики с живописно расколотой трубой и в прах разнесенной крышей. Он часто отходил от этюдника, пятясь по кирпичам, и, дойдя до раскладного стула, на котором висел его пиджак и лежали краски, сдвигал на затылок соломенную шляпу, поправлял большие очки и долго всматривался в очертания развалин, сравнивая их с линиями на своем наброске.