Орест Мальцев - Венгерские рассказы
Увидев меня, он начинает зябко потирать руки с виноватой улыбкой. Его широкое, очень угрюмое лицо, испещренное, как кора, глубокими морщинами, слегка вытягивается от удивления, а в темных глазах, смотрящих из-под насупленных косматых бровей, сквозит ласковая, теплая приветливость…
Я справляюсь о дороге на Секешфехервар, предлагаю закурить. Он осторожно достает из портсигара крайнюю папиросу, стараясь не коснуться другой своими короткими грубыми пальцами с густыми продольными складками у сгибов.
Постояв молча минуты две, я делаю вид, что собираюсь уходить. Я знаю хорошо: крестьянин не вытерпит и сам расскажет о том, что переполняет сейчас его душу.
Взяв опять комок земли, он медленно раздавливает его между пальцами и говорит, как будто про себя, часто мигая, словно его ослепляет солнце.
— Вчера нас собрал биро[28] и прочел декрет нового правительства о земельной реформе. Государство обещает выкупить все помещичьи земли, у кого больше тысячи хольдов, и раздать эти земли нам. Биро нам еще сказал, что владения не больше, чем в двести хольдов, останутся за их хозяевами, если они происходят из крестьян, и в том случае, если сельское хозяйство — их профессия. Это, знаете ли, очень правильно. Очень правильно, — повторяет он, сдержанно ликующим тоном и, вздохнув, деловито продолжает:
— Комитет обмерил графскую землю, сколько ее есть в границах села, и скоро будут ее распределять. Участки получат сперва жены солдат и те хозяева, которые совсем не имеют скота. Это тоже очень правильно. Значит, и я получу в первую очередь. У меня ничего нет. Обещают дать участок на этом поле. Биро сказал, что выдадут документ, где будет написано, что мой участок — действительно мой. А раньше вся эта земля принадлежала графу Эстерхази. У него работали мой отец и мой дед. А скоро если к го спросит, чья это земля, то в селе каждый скажет, что эта земля Сихаи Шандора. А когда я умру, то это будет земля Сихаи Яноша, моего сына, а потом она перейдет к моему внуку, тоже Сихаи, и тогда все забудут об Эстерхази… И это правильно… потому, что мы сами работаем, мы сами пашем, сами сеем…
Хриплый, срывающийся голос Сихаи звучит мягко, с лаской.
— Я вижу, что вы меня понимаете… Я, может быть, не все умею сказать…
Он с трудом подбирает слова, теребя края своего коротенького черного пиджачка из крашеной парусины.
— Но ведь вы-то меня понимаете… Земля — моя!
СПУСТЯ ДВА МЕСЯЦА В СЕКЕШФЕХЕРВАРЕ
Не узнать Секешфехервара!
Уже издали он не тот, что был два месяца тому назад. Не город, а темный призрак города.
Начиная от озера Веленце, шоссе все время идет полем сражения. То там, то здесь — жалкие в своей неподвижности танки с обгорелыми башнями, из которых уныло торчат тонкие дула орудий. Спирали проволочных заграждений, подавленных кое-где гусеницами, тянутся перед окопами, залитыми весенней водой. И повсюду воронки от снарядов и бомб. Днем и ночью в течение двух месяцев грохотали здесь бои.
С тревожным ворчанием пролетают над тусклым, слякотным полем трясогузки. Аист, стоя на каске с высоко поднятой ногой, склонил голову, словно прислушивается. Еще не совсем доверяют птицы наступившей тишине.
Шоссе переходило в широкую улицу предместья. Теперь ее нет. Есть дырявые и выщербленные стены, с черными следами копоти, вздыбленные балки, дверные рамы, которые никуда не ведут, груды щебня и кирпичей, перемешанных с обломками мебели и с обрывками одежды. Нет и садов. Есть обугленные и посеченные осколками деревья. Странно зеленеют среди них трупы немцев в маскировочной одежде, похожие на больших раздавленных ящериц!.. Кое-где, ближе к центру, робко покачиваются, наполняясь шорохом распустившихся листьев, каштаны и кудрявятся ивы, обвесившись желто-зелеными сережками. К запаху гари уже примешивается аромат вишен и яблонь, пенящихся бело-розовым цветом. Но почему так безлюдны улицы?
Сутулый старичок в макинтоше и зеленом берете, с торчащим на макушке хвостиком, карабкается через кучу камней, заваливших проход под разрушенной аркой. Мы следуем за ним на крохотную городскую площадь, где сидит на коне уцелевший гусар в голом виде.
Старичок останавливается перед закоптелым остовом старинного здания и склоняется над каменным шаром с восьмиконечным крестом, символом венгерского права, нивесть откуда выброшенным на мостовую силой взрыва.
С горестным выражением на лице он что-то шепчет, как молитву. В руке у него туго набитая «авоська». Мне кажется, что я раньше где-то встречал этого старика. Окликаю его. Он оборачивается и с радостным криком, похожим на вопль, бросается к нам.
Так и есть, это наш знакомый, Мориамэ Бенони, белга-бачи, старик из Брюсселя. Выронив «авоську», он принимается меня обнимать.
— Олала! Как я рад, как я рад! Вы даже представить себе не можете. О-о-о! Дорогие мои друзья! Это замечательно! Я думал, что вас никогда больше не увижу.
Он утирает слезы. Сильно изменился наш бедный старик! Макинтош висит на нем, шарфик и кашне обвивают жилистую, тоненькую шею. Густая щетина покрывает впалые, пожелтевшие щеки. Серо-зеленые глаза выцвели, в них появилось какое-то странное выражение.
— Вы здесь! — лепечет он, захлебываясь от радости. — Это прекрасно! Я не ждал вас. Я думал, что вы уже не вернетесь. Олала! Ну, пойдемте ко мне.
Нагибаясь вперед, он заглядывает мне в глаза, непрестанно улыбается и безумолку, без всякой связи говорит. Мой переводчик напоминает ему о забытой им «авоське», и он бегом возвращается за ней.
В «авоське» хлеб, картофель, бутылка с молоком, другая, кажется, с вином. И еще что-то завернутое в газету.
— Это мне дали ваши солдаты, там, у вокзала, — радостно сообщает Бенони. — Я ходил смотреть, что стало с домом моего зятя, у которого я жил. Дом, уй-уй, совершенно разбит. Немцы в нем устроили свою оборону. Но мне наплевать, что он разбит. Зато там осталось два их орудия и еще масса не знаю чего… А это, — с грустью кивает он на развалины, — это очень жаль. Я полюбил этот город… Двенадцать лет я здесь живу. Тут много хорошей старины. Помню, и вас она заинтересовала… Проклятые! Зачем они еще раз приходили? Они почти всех жителей угнали с собой и всех моих родных. Я остался одиноким…
Бенони отворачивается, скрывая от нас слезы. Он машинально поворачивает в переулок, кривой и узкий. Я с трудом узнаю Лакатош-утца. Она завалена обломками зданий. Не поднимая глаз, старик проходит мимо дома витезя, где мы вместе провели с ним один вечер в первый наш приезд. Сейчас этот дом разрушен.
— Они угнали мою дочь и зятя с семьей, и моего знакомого, управителя почты. Отличный был человек. Боже мой, я теперь совсем один, один… Епископ Швой Лайош не хотел уезжать из монастыря. С какой стати, подумайте! Так они его связали и бросили в машину! Они утащили и бургомистра, доктора Кеньереш Яноша, который, помните, так славно работал с вашим комендантом. Почти никого не осталось. Тысяч пятнадцать народу забрали с собой, не меньше. Видите, город совершенно пустой. Меня тоже хотели увезти. Подумайте, увезти — куда?! Меня, бельгийца?!
Бенони стучит себя в грудь, попрежнему украшенную черно-желто-красной бахромой, и вдруг застывает с поднятым кулаком. Мы в сквере, где возвышается обелиск с летающим ангелом и изображением секешфехерварского епископа Оттокара. Расширенными глазами Бенони смотрит на яркую зелень газонов, на платаны, распустившие свои клейкие, пахучие почки, на желтеющие нежные цветы, которые в Венгрии носят поэтическое название — «Золотой дождик».
— Я скажу вам, что тут было, — чуть слышно говорит он. — В этом сквере немцы расстреливали. Я сам не видел, я только слышал: тра-та-та, тра-та-та! Говорят, они захватили в плен около двухсот русских солдат… Когда я через день тайком пришел сюда, снег был темный от крови… Теперь смотрите, какая травка! Кровь-то в этой травке, и мне еще кажется, что она в воздухе и в запахе этих цветов. Боже ты мой!..
Лицо Бенони морщится, словно от невыносимой боли.
— Да! — спохватывается он. — Что же это я вас держу на улице… Вы мои гости, идемте ко мне!..
Быстро семеня, он увлекает нас в какой-то дворик, заваленный битым кирпичом, и подводит к пробоине в стене полуподвала.
— Вы знаете, что это за брешь! Олала! Вот послушайте. Я вам расскажу забавную историю. — Стянув на затылок берет, Бенони хитро подмигивает: — Тут в подвале жило нас несколько семей, а на первом этаже были эсэсовцы. Когда русские начали свои артиллерийские обстрелы — это было, я вам доложу, не шутка; Бенони сам, уй-уй, как боялся! — господам из команды СС сразу не понравилось их помещение. Они залезли в подвал, а нам уступили свое место наверху. Конечно, им своя жизнь дороже. Ну, прекрасно. Слушайте, что было дальше. В пятницу на прошлой неделе опять открылся страшный огонь. Около пяти часов вечера снаряд — брумм! — точно вот сюда. Двоих швабов уложило, многих поранило. Остальные смотались в монастырь Зирц. А туда русские не стреляли. Ни-ни! Или вот еще случай: летели по небу какие-то баллоны на парашютах. Немцы и давай их сбивать из зениток. А в тех баллонах листовки их собственные. Хо-хо! Ну и физиономии у них были! Читают: «Вы окружены, деваться вам некуда». Хо-хо! Не русским, а им самим деваться было, действительно, некуда! Содом и Гоморра! Да, но что же мы тут стоим? Залезайте ко мне, дорогие мои друзья!