Марина Цветаева - Дневниковая проза
— Herr Röver![80]
И испуганный шип сиделки:
— Zitto, zitto, e morto il Signore![81]
Раскрытый рот, через который вылетела душа, хлопотливые крылья косынки над прахом.
Подошли, положили цветы, поцеловали («Только не целуйте! На каждый кубический миллиметр воздуха — миллиарды миазмов», — так нас учили все, не считаясь с тем, что в восемь лет еще не знают ни кубов, ни миллиметров, ни миллиардов, ни миазмов — ничего, кроме поцелуя и воздуха!)
Поцеловали, постояли, пошли. На лестнице — винтовой и звонкой — стало страшно: Рёвер гонится!
Три дня подряд из окна его смертной комнаты вывешивались: матрас, подушка, простыни — в ожидании новых жильцов. Пожитки его (Mahlkasten,[82] градусник, несколько смен белья, настольный томик Ленау) были отправлены домой, в контору.
И ничего не осталось от немца Reinhardt’a Röver’a — «excepte’la satisfaction d’avoir fait son devoir».
__________
От моего Рёвера до мирового Новалиса — один вздох. «Die Seele fliegt» — больше ведь не сказал и Новалис. Большего никто никогда не сказал. Здесь и Платон, и гр<аф> Аугуст фон Платен, здесь все и вся, и кроме нет ничего.
Так, из детской забавы и альбомной надписи, из двух слов: душа и долг —
Душа есть долг. Долг души — полет. Долг есть душа полета (лечу, потому что должен)… Словом, так или иначе: die Seele fliegt!
«Ausflug». Вы только вслушайтесь: вылет из… (города, комнаты, тела, родительный падеж). Ежевоскресный вылет ins Grüne,[83] ежечасный — ins Blaue.[84] Aether, heilige Luft![85]
Я, может быть, дикость скажу, но для меня Германия — продолженная Греция, древняя, юная. Германцы унаследовали. И, не зная греческого, ни из чьих рук, ни из чьих уст, кроме германских, того нектара, той амброзии не приму.
__________
О мальчиках. Помню, в Германии — я еще была подростком — в маленьком местечке Weisser Hirsch,[86] под Дрезденом, куда отец нас с Асей послал учиться хозяйству у пастора, — один пятнадцатилетний, неприятно-дерзкий и неприятно-робкий, розовый мальчик как-то глядел мои книги. Видит «Zwischenden den Rassen»[87] Генриха Манна, с моей рукой начертанным эпиграфом:
«Blonde enfant qui deviendra femme,Pauvre ange qui perdra son ciel».
(Lamartine)[88]
— Ist’s wirklich Ihre Meinung?[89]
И моя реплика:
— Ja, wenn’s durch einen, wie Sie geschieht![90]
__________
А Асю один другой мальчик, тоже розовый и белокурый, но уж сплошь-робкий и приятно-робкий, — маленький commis, умилительный тринадцатилетний Christian — торжественно вел за руку, как свою невесту. Он, может — даже наверное — не думал об этом, но этот жест, выработанный десятками поколений (приказчиков!) был у него в руке.
А другой — темноволосый и светлоглазый Hellmuth, которого мы, вместе с другими мальчиками (мы с Асей были «взрослые», «богатые» и «свободные», а они Schulbuben,[91] которых в 9 ч. гнали в постель) учили курить по ночам и угощали пирожными, и который на прощанье так весело написал Асе в альбом: «Die Erde ist rund und wir sind jung, — wir werden uns wiedersehen!»[92]
А лицеистик Володя, — такой другой, — но так же восторженно измерявший вышину наших каблуков — здесь, в святилище д<окто>ра Ламана, где и рождаются в сандалиях!
Hellmuth, Christian, лицеистик Володя! — кто из вас уцелел за 1914–1917 год!
__________
Ах, сила крови! Вспоминаю, что мать до конца дней писала:
Thor, Rath,[93] Theodor — из германского патриотизма старины, хотя была русская, и совсем не от старости, потому что умерла 34-х лет.
— Я с моим ять!
__________
От матери я унаследовала Музыку, Романтизм и Германию Просто — Музыку. Всю себя.
__________
Музыку я определенно чувствую Германией (как любовность — Францией, тоску — Россией). Есть такая страна — музыка, жители — германцы.
__________
Персияночка Разина и Ундина. Обеих любили, обеих бросили. Смерть водою. Сон Разина (в моих стихах) и сон Рыцаря (у Lamotte-Fouqué и у Жуковского).
И оба: и Разин и Рыцарь должны были погибнуть от любимой, — только Персияночка приходит со всем коварством Нелюбящей и Персии — «за башмачком», а Ундина со всей преданностью Любящей и Германии — за поцелуем.
__________
Treue[94] — как это звучит!
А французы из своей fidélité[95] сумели сделать только Fidèle (Фидельку!).
__________
Есть у Гейне пророчество о нашей революции: «…und ich sage euch, es wird einmal ein Winter kommen, wo der ganze Schnee im Norden Blut sein wird…»[96]
У Гейне, вообще, любопытно о России. О демократичности нации. О Петре — державном революционере (Венчаной Революции).
— Гейне! — Книгу, которую я бы написала. И — без архивов, вне роскоши личного проникновения, просто — с глазу на глаз с шестью томами ужаснейшего немецкого издания конца восьмидесятых годов. (Иллюстрированные стихи! И так как Гейне — часто о женщинах, — сплошные колбасы!)
Гейне всегда покроет всякое событие моей жизни, и не потому что я… (событие, жизнь) слабы: он — силен!
__________
Столкнуться — и, не извинившись, разойтись — какая грубость в этом жесте! Вспоминаю Гейне, который, приехав в Париж, нарочно старался, чтобы его толкнули — чтобы только услышать извинение.
__________
В Гейне Германия и Романия соцарствуют. Только одного такого еще знаю — иной строй, иная тема души, иной масштабно в двуродинности своей Гейне — равного: Ромена Роллана.
Но Ромен Роллан, по слухам, галло-германец, Гейне — как все знают — еврей. И чудо объяснимо. Я бы хотела необъяснимого (настоящего) чуда: француз целиком и любит (чует) Германию, как германец, германец целиком и любит (чует) Францию, как француз. Я не о стилизациях говорю — легки, скучны ο пробитых тупиках и раздвинутых границах рождения и крови. Об органическом (национальном) творении, не связанном с зоологией. Словом, чтобы галл создал новую Песнь о Нибелунгах, а германец — новую песнь о Роланде.
Это не «может» быть, это должно быть.
__________
Die blinde Mathilde[97] — воспоминание детства.
Во Фрейбурге, в пансионе, к нам каждое воскресенье приходила женщина — die blinde Mathilde. Она ходила в синем сатиновом платье — лет сорок пять — полузакрытые голубые глаза — желтое лицо. Каждая девочка, по очереди, должна была писать ей письма и наклеивать, на свои деньги, марки. Когда письма кончались, она в благодарность садилась за рояль и пела.
Немецким девочкам: «Ich kenn ein Kätzlein wunderschön».[98]
Нам с Асей: «Der rothe Sarafan».[99]
__________
Теперь вопрос: кому blinde Mathilde столько писала? Ответивший на вопрос напишет роман.
__________
Как я любила — с тоской любила! до безумия любила! — Шварцвальд. Золотистые долины, гулкие, грозно-уютные леса — не говорю уже о деревне, с надписями, на харчевенных щитах: «Zum Adler», «Zum Löwen»[100] (Если бы у меня была харчевня, я бы ее назвала: «Zum Kukuck»[101]).
__________
Никогда не забуду голоса, каким хозяин маленького Gasthaus «Zum Engel»[102] в маленьком Шварцвальде, указывая на единственный в зале портрет императора Наполеона, восклицал:
— Das war ein Kerl![103]
И после явствующей полное удовлетворение паузы:
— Der hat’s der Welt auf die Wand gemahlt, was wollen heisst![104]
После Эккермана могу читать только «Mémorial de Sainte-Héléne» Ласказа — и если я кому-нибудь завидовала в жизни — то только Эккерману и Ласказу.
__________
Странно. Здесь апогей счастья, там апогей несчастья, и от обеих книг одинаковая грусть — точно Гёте был тоже сослан в Веймар!
__________
О, Наполеон уже для Гёте (1829 г.) был легендой!
О, Наполеон уже для Наполеона (1815 г.) был легендой!
__________
Гёте, умиляющийся над вывернутым наизнанку зеленым мундиром Наполеона.
__________
В Гёте мне мешает «Farbenlehre»,[105] в Наполеоне — все его походы.
(Ревность)
__________
Иду недавно по Кузнецкому и вдруг, на вывеске: «Farbenlehre». Я обмерла.
Подхожу ближе: «Fabergé».[106]
__________
Во мне много душ. Но главная моя душа — германская. Во мне много рек, но главная моя река — Рейн. Вид готических букв сразу ставит меня на башню: на самый высший зубец! (Не буквы, а зубцы. Zacken[107] — какое великолепие!) В германском гимне я растворяюсь.
Lieb Vaterland, magst ruhig sein
.[108]
Вы только прислушайтесь к этому magst, — точно лев — львенку! Ведь это сам Рейн говорит: Vater Rhein![109] Как же тут не быть спокойным?!
__________
Когда меня спрашивают: кто ваш любимый поэт, я захлебываюсь, потом сразу выбрасываю десяток германских имен. Мне, чтобы ответить сразу, надо десять ртов, чтобы хором, единовременно. Местничество поэтов в сердцах куда жесточе придворного. Каждый хочет быть первым, потому что есть первый, каждый хочет быть единым, потому что нет второго. Гейне ревнует меня к Платену, Платен к Гёльдерлину, Гёльдерлин к Гёте, только Гёте ни к кому не ревнует: Бог!