Марина Цветаева - Дневниковая проза
Я сегодня из-за всего этого никак не могла решиться встать с постели: так не хотелось жить!
__________
О, как бы я воспитала Алю в XVIII веке! Какие туфли с пряжками. Какая фамильная библия с застежками! И какой танцмейстер!
__________
Сейчас, наверное, из-за топора и пилы, куда меньше enfants d’amour![73] Впрочем, пилит и рубит только интеллигенция (мужики не в счет! им все нипочем!), а интеллигенция и раньше никогда не блистала ни enfants, ни amour.
__________
Недавно на Смоленском: дородная простонародная девка — роскошная шаль крест-накрест, походка бедрами — и маленькая сухонькая приживалка — язва! Сухонький перст впился в высокую грудь девки. Заискивающий шепот: «Что это у вас — свининка?» И девка, еще глубже запахиваясь в шаль, высокомерно: «Триста восемьдесят».
__________
А сегодня, например, я целый день ела, а могла бы целый день писать. Я совсем не хочу умереть с голоду в 19-ом году, но еще меньше хочу сделаться свиньей.
__________
От природы не терплю запасов. Или съем, или отдам. А можно, чтобы не было страшно, вообразить себе так: хлеб стоит не 200 руб<лей>, а как прежде 2 коп<ейки>, но у меня этих двух копеек нет — и никогда не будет.
И царь по-прежнему в Царском Селе — только я никогда не поеду в Царское Село, а он — в Москву.
__________
Господи! Сколько сейчас в России Ноздревых (кто кого и как не ошельмовывает! кто чего на что не выменивает!) — Коробочек («а почем сейчас в городе мертвые души?», «а почем сейчас на рынке дамские манекены?»: я, например) — Маниловых («Храм Дружбы» — «Дом Счастливой Матери») — Чичиковых (природный спекулянт!).
А Гоголя нет. Лучше бы наоборот.
__________
И так же редки — как его? этот с армянской фамилией, — идзе или — адзе, из II части, такой ирреальный, что я даже имени его не запомнила!
__________
Есть рядом с нашей подлой жизнью — другая жизнь: торжественная, нерушимая, непреложная: жизнь Церкви. Те же слова, те же движения, — все, как столетия назад. Вне времени, то есть вне измены.
Мы слишком мало об этом помним.
__________
«Уже не смеется». (Надпись на моем кресте.)
__________
Я восприняла 19-ый год несколько преувеличенно, — так, как его воспримут люди через сто лет: ни пылинки муки, ни солинки соли (золинок и соринок хоть отбавляй!) — ни крупинки, ни солинки, ни обмылка! — сама чищу трубы, сапоги в два раза больше ноги, — так какой-нибудь романист, с воображением в ущерб вкусу, будет описывать 19-ый год.
__________
Моя комната. — Ведь я когда-нибудь из нее уеду (?). Или я уже никогда, ни-ког-да ничего не увижу другого, раскрыв глаза, чем: высокое окно в потолке — окаренок на полу — по всем стульям тряпки — топор — утюг (утюгом колочу по топору) — г<ольд>мановская пила…
__________
Люди, когда приходят, только меня растравляют: «Так нельзя жить. Это ужасно. Вам нужно все продать и переехать».
Продать! — Легко сказать! — Все мои вещи, когда я их покупала, мне слишком нравились, — поэтому их никто не покупает.
19-ый год, в быту, меня ничему не научил: ни бережению, ни воздержанию.
Хлеб я так же легко беру — ем — отдаю, как если бы он стоил 2 к<опей>ки (сейчас 200 рублей). А кофе и чай я всегда пила без сахара.
__________
Есть ли сейчас в России — Розанов умер — настоящий созерцатель и наблюдатель, который мог бы написать настоящую книгу о голоде: человек, который хочет есть — человек, который хочет курить — человек, которому холодно — о человеке, у которого есть и который не дает, о человеке, у которого нет и который дает, о прежних щедрых — скаредных, о прежних скупых — щедрых, и, наконец, обо мне: поэте и женщине, одной, одной, одной — как дуб — как волк — как Бог — среди всяческих чум Москвы 19-го года.
Я бы написала — если бы не завиток романтика во мне — не моя близорукость — не вся моя особенность, мешающие мне иногда видеть вещи такими, какие они есть.
__________
— О, если бы я была богата! —
Милый 19-ый год, это ты научил меня этому воплю! Раньше, когда у всех все было, я и то ухитрялась давать, а сейчас, когда ни у кого ничего нет, я ничего не могу дать, кроме души-улыбки — иногда полена дров (от легкомыслия!) — а этого мало.
О, какое поле деятельности, для меня сейчас, для моей ненасытности на любовь. Ведь на эту удочку идут все — даже самые сложные! — даже я! Я, например, сейчас определенно люблю только тех, кто мне дает — обещает и не дает — все равно! — хотя бы минуточку — искренно (а может быть и не искренно, — наплевать!) хотел бы дать.
Фраза, поэтому и весь смысл, по причуде пера и сердца, могла бы пойти иначе, и тоже была бы правда.
Раньше, когда у всех все было, я все-таки ухитрялась давать. Теперь, когда у меня ничего нет, я все-таки ухитряюсь давать.
— Хорошо?
__________
Даю я, как все делаю, из какого-то душевного авантюризма — ради улыбки — своей и чужой.
__________
Что мне нравится в авантюризме? — Слово.
__________
Бальмонт — в женском шотландском крест-накрест платке — в постели — безумный холод, пар колом — рядом блюдце с картошкой, жаренной на кофейной гуще.
— О, это будет позорная страница в истории Москвы! Я не говорю о себе, как о поэте, я говорю о себе, как о труженике. Я перевел Шелли, Кальдерона, Эдгара По… Не сидел ли я с 19-ти лет над словарями, вместо того, чтобы гулять и влюбляться?! — Ведь я в буквальном смысле — голодаю. Дальше остается только голодная смерть! Глупцы думают, что голод — это тело. Нет, голод — душа, тотчас же всей тяжестью падает на душу. Я угнетен, я в тоске, я не могу писать!
Я прошу у него курить. Дает мне трубку и велит мне не развлекаться, пока курю.
— Эта трубка требует большого внимания к себе, поэтому советую вам не разговаривать, ибо спичек в доме нет.
Курю, т. е. тяну изо всей силы, трубка как закупоренная — дыму 1/10 доля глоточка — от страха, что потухнет, не только не говорю, но и не думаю — и — через минуту, облегченно:
— Спасибо, накурилась!
Москва, зима 1919–1920
О ГЕРМАНИИ
(Выдержки из дневника 1919 г.)
Моя страсть, моя родина, колыбель моей души! Крепость духа, которую принято считать тюрьмой для тел!
Местечко Loschwitz под Дрезденом, мне шестнадцать лет, в семье пастора — курю, стриженые волосы, пятивершковые каблуки (Luftkurort,[74] система д<окто>ра Ламана, — все местечко в сандалиях!) — хожу на свидание со статуей кентавра в лесу, не отличаю свеклы от моркови (в семье пастора!) — всех оттолкновений не перечислишь!
Что ж — отталкивала? Нет, любили, нет, терпели, нет, давали быть. Было мне там когда-либо кем-либо сделано замечание? Хоть косвенный взгляд один? Хоть умысел?
Это страна свободы. Утверждаю. Страна высшего считания качества с качеством, количества с качеством, личности с личностью, безличности с личностью. Страна, где закон (общежития) не только считается с исключением: благоговеет перед ним. Потому что в каждом конторщике дремлет поэт. Потому что в каждом портном просыпается скрипач. Потому что в каждом пивном льве по зову родины проснется лев настоящий.
Помню, в раннем детстве, на Ривьере, умирающий от туберкулеза восемнадцатилетний немец Рёвер. До восемнадцати лет сидел в Берлине, сначала в школе, потом в конторе. Затхлый, потный, скучный.
Помню, по вечерам, привлеченный своей германской музыкой и моей русской матерью — мать не женски владела роялем! — под своего священного Баха, в темнеющей итальянской комнате, где окна как двери — он учил нас с Асей[75] бессмертию души.
Кусочек бумаги над керосиновой лампой: бумага съеживается, истлевает, рука придерживающая — отпускает и… — «Die Seele fliegt!»[76]
Улетел кусочек бумаги! В потолок улетел, который, конечно, раздается, чтобы пропустить душу в небо!
__________
У меня был альбом. Неловко тридцатилетней женщине, матери двух детей, заводить альбом, вот мать и завела нам с Асей — наши. Писало все чахоточное генуэзское побережье. И вот среди Уланда, Тенниссона и Некрасова следующая истина, странная под пером германца:
«Tout passe, tout casse, tout lasse[77]… — с весьма германской — тщательными, чуть ли не в вершок буквами — припиской: — Excepté la satisfaction d'avoir fait son devoir».[78]
__________
Немец Рейнгардт Рёвер, образцовый конторщик и не менее образцовый умирающий (градусник, тиокол, уход домой при закате) — немец Рейнгардт Рёвер умер на девятнадцатом году жизни, в Нерви, во время Карнавала.
__________
Его уже перевели на частную квартиру (в пансионе нельзя умирать), в верхнюю комнату высокого мрачного дома. Мы с Асей приносили ему первые фиалки, мать — всю музыку своего необычайного существа.
— Wenn Sie einen ansehen, gnädige Frau, klingt's so recht wie Musik![79]
И вот, разлетаемся однажды с Асей, — фиалки, confetti, полный рот новостей… Дверь настежь.
— Herr Röver![80]