Марина Цветаева - Письма. Часть 1
Молодой человек — австриец по происхождению, готовится к режиссуре, пишет сказки, прелестно (до слез!) поет Игоря Северянина, подражая ему, но сам неглубок, хотя одарен. Вот и все люди. Много других, незнакомых. Макс очень раздражителен и груб, ни с кем почти не говорит. Я с приезда ни разу не была у него в мастерской. Даже странно об этом думать. С Пра у него плохие, резкие отношения и ей, по ее словам, всё равно, уедет ли он в Базель, или здесь останется.
Мы с Асей живем очень отдельно, обедаем в комнатах, видимся с другими, кроме Пра и Майи, только за чаем, 1/2, часа три раза в день. И то всё время споры, переходящие в ссоры, к<отор>ые, в свою очередь, возрастают до скандалов. Таков дух этого лета. Алюшка бледна и худа, но здорова, бегает босиком по песку, с людьми очень сдержана, любит только меня. Все, видавшие ее прошлым летом, удивляются ее росту, худобе и речи.
Андрюша на вид здоровее ее, хотя здоровьем нежней, — лучше бегает, проворней лазит, ко всем идет, у всех просит „сухалика“. Гладит Макса по голове и засыпает с неизменной — непонятной — фразой: „Махе, китоли цяс?“ Вообще это ребенок живой, веселый, добрый, капризный, — очень нежный, но почти ко всем. Меня он зовет то „Селёзецька“, то „Милина“, то „Малина“, то „Ася“. Асю обожает: целует, обнимает, силится поднять, зовет, целует ее карточку и всем дает целовать (это еще до ее приезда).
Аля решительно всех поражает своей взрослостью, строгостью, неулыбчивостью. К Андрюше она прохладна, Пра боится. Слушается только меня, — без меня ни за что ни с кем не поздоровается.
Меня убивают Пра и мать Оболенской,[257] вздыхающие над Алиной худобой и умоляющие меня раскармливать ее. Вчера я попробовала, и кончилось бледностью, вялостью и, наконец, Фридрихом.[258] — „Давайте ей конфет, шоколада, сахара!..“ — Точно ей пять лет! Вчера ей исполнилось 1 г. 9 мес.
Няня у нее веселая, хорошенькая, вполне надежная, но я за ней всё время гляжу. К тому <же> Аля — воплощенное благоразумие: боится всего, что не корова, лошадь, собака и кот, — даже Божьей коровки. В море не лезет, — наоборот, при виде его торопливо шепчет: „Пи идем“, — только от нежелания и страха. — Странный эффект! Аля душой и телом — маленький грустный ангел. Только со мной Аля весела и то к<а>к-то странно, солидно. Только меня целует сама, только меня боится. Когда что-н<и>б<удь> натворит — бросит ли куклу на пол, или даром попросится, сама идет в угол и плачет, без малейшего моего слова, и не выйдет оттуда, пока не скажешь: „Ну, иди!“ Страшно любит пение: всё бросает, даже сухарик, и слушает, раскрыв огромные глаза. Когда кончишь: — „Еще, паята!“ (пожалуйста). Сама петь стесняется, т<а>к же, к<а>к смеяться, — насильно сжимает губы. Больше всех игрушек любит мои кольца и браслеты, любит душиться. Это всё может показаться тенденциозным, но всё это — правда.
Сережа 5-го выдержал историю — пишет, что „позорно“ — и то слава Богу! Ему еще осталось 4 экз<амена>:
9-го — латынь
12-го — Закон Божий
13-го — Физика
14-го — франц<узский> и нем<ецкий> яз<ыки>. И всё! Потом мы м/ б/ все с детьми поедем в Шах-Мамай.[259]
Лидия Антоновна глубоко-очаровательна: женственна, чутка, нежна. С<ережа>, Ася и я с ней в большой дружбе. Мика нас очень любит, это настоящий „Ми-иша“, круглый, тяжелый, ласковый. Ириночка — прелестный, необычайный ребенок и хороша на редкость. Есть еще двухлетняя Таня[260] — тоже медведик — пожирает порцию двух взрослых людей. У нее редчайший слух. Весной — ей еще не было двух лет и она еще не говорила — она уже пела около 50-ти песенок без малейшей ошибки и отбивала такт своим копытом. На вид ей 4 года.
Если поедем в Шах-Мамай, то пробудем там дней 5, Сережа немного отойдет и затем числа 20-го, 21-го поедет в Москву. Относительно его лечения — ни он, ни я ничего не знаем. Пусть московские д<окто>ра — и лучше два, чем один — его внимательно осмотрят и решат, куда ему ехать. У него затронута одна верхушка, неправильное сердце (т. е. деятельность) и что-то с желудком. Всё это надо лечить сразу: для легких — воздух, для сердца — м<ожет> б<ыть> души, или еще что-нб., для желудка — диэта. Хорошо, если бы Вы у кого-н<и>б<удь> узнали, кто к концу июня из хороших д<окто>ров будет в Москве. А то на С<ережу> нечего надеяться! Не пугайтесь: ничего ужасного с ним нет, но всё расшатано. Я очень счастлива, что он всё-таки кончил. Это его грызло и вредило ему больше, чем казалось. Теперь он почувствует себя свободным и будет лечиться. Он очень оскелетился, но не т<а>к сильно, к<а>к мог бы, — мы все еще удивляемся. Подумайте, три месяца умирать от сна и выдержать 25 экз<аменов>, если не больше! Его аттестат зрелости — прямо геройский акт.
Стихи С<ереже>
Нет, я пожалуй странный человек,Другим на диво! —Быть, несмотря на наш XX век,Такой счастливой!
Не слушая речей <о тайном сходстве душ,>Ни всех тому подобных басен,Всем объявлять, что у меня есть муж,Что он прекрасен.
Т<а>к хвастаться фамилией Эфрон,Отмеченной в древнейшей книге Божьей,Всем объявлять: „Мне 20 лет, а он —Еще моложе!“
Я с вызовом ношу его кольцо,С каким-то чувством бешеной отваги.Чрезмерно узкое его лицоПодобно шпаге.
Печален рот его, углами вниз,Мучительно-великолепны брови.В его лице трагически слилисьДве древних крови.
Он тонок первой тонкостью ветвей,Его глаза — прекрасно-бесполезны —Под крыльями раскинутых бровей —Две бездны.
Мне этого не говорил никто,Но мать его — магические звенья! —Должно быть Байрона читала доСамозабвенья.
Когда я прочла эти стихи и кто-то спросил Макса, понравилось ли, он ответил: „Нет“ — без объяснений. Это было первое нет на мои стихи. Поэтому мне хотелось бы знать и Ваше, и Лилино, и Петино мнение.
Сейчас гроза. Страшный ливень. Где-то Кусака? У меня сегодня болит шея, к<отор>ую за ночь отдавил Кусака. Это его обычное место. Душно, спихнешь, в ответ: „Мурры“ (полу-мурлыканье, полумяуканье) и он снова a la lettre[261] на шее.
Он — совсем человек, такой же странный кот, к<а>к Аля — ребенок.
Стихи Але
Ты будешь невинной, тонкой,Прелестной и всем чужой,Стремительной амазонкой,Пленительной госпожой,
И кудри свои, пожалуй,Ты будешь носить, к<а>к шлем.Ты будешь царицей балаИ всех молодых поэм.
И многих пронзит, царица,Насмешливый твой клинок,И всё, что мне только снится,Ты будешь иметь у ног.
Всё будет тебе покорно,И все при тебе — тихи,Ты будешь к<а>к я, бесспорно,И лучше писать стихи…
Но будешь ли ты — кто знает?Смертельно виски сжимать,Как их вот сейчас сжимаетТвоя молодая мать…
5-го июня 1914 г., Коктебель,
Але 1 г. 9 мес. ровно.
Вера, где Лососина и почему ничего не пишет? Если напишет до Сережиного отъезда — пришлю ей какой-н<и>б<удь> подарок. Вам уже он обеспечен.
Пока всего лучшего, пишите о Пете и передайте ему эту записочку.[262] Как его адр<ес>?
Целую Вас и Лососину. Пишите.
Приветы Ваши передам, хотя дрожу за свою интонацию.
мэ
<Конец июля 1916 г., Москва>
Милая Вера,
Посылаю Вам спирт и книжку, ради Бога не потеряйте, а то опять придется доставать разрешение.
С<ережа> был в лечебнице: катарр, прописали ментол с кокаином, у него маленькая лихорадка.
Вера, Мандельштама забирают![263] И Говорова![264]
Когда у Вас новоселье?[265]
Целую Вас и Магду.
мэ
P. S. Можно ли себе мазать голову очищенным дегтем, или потом не смоешь? Это С<ережа> рекомендует, но боюсь, что тут что-то не то.
#11_13
<Начало октября 1916 г., Москва>
Милая Вера,
Если у Вас еще есть работа, пусть Анна Ивановна[266] еще побудет у Вас, — у меня сломался ключ от сундука, где все вещи для шитья, кроме того я жду от Лили кавк<азского> сукна на шубу. Когда А<нна> И<вановна> кончит у Вас, направьте ее ко мне, никому не передавайте, я ее займу дней на десять, не больше, — если Лена и Маня[267] могут подождать, так им и скажите.