Ирина Ясина - История болезни. В попытках быть счастливой
Что понятно? Понятно, что меня будут оценивать как-то особенно, может быть, более снисходительно, а может быть, наоборот. Столкнулась я на факультете и с тем и с другим. Математические кафедры, в дисциплинах которых я явно не блистала, могли поставить мне пристойную оценку за “наследственное знание предметов”, а бойцы идеологического фронта с кафедры политэкономии хотели придраться, да не могли. Мой гуманитарный мозг запоминал всю социалистическую хрень с одного прочтения. Правда, после сессии из головы все жизнерадостно вылетало.
То есть папа был для одной части факультета друг и брат, а для другой – противник. Потом я много раз спрашивала его: в какой момент он перестал верить в коммунизм? Ведь верил же? Не мог не верить, и по воспитанию и по образованию. Он всегда говорил, что точкой невозврата стал 1968 год, советское вторжение в Чехословакию. В 1968 году папа выучил чешский, чтобы читать их газеты, а в 1980-м – польский.
Потом была моя сумасшедшая молодость. С отцом мы были по-прежнему близки. Но уже не так. Мои любови, взросление, самостоятельность без мудрости, замужество отдалили меня от него. Одновременно жить в стране становилось все интереснее. А папу все интереснее слушать.
У меня не было шансов увернуться и не быть его сторонницей – сторонницей свободы, рынка и минимального присутствия государства в жизни общества и каждого человека. Вас он убеждает, когда вы слушаете его по радио, но дома-то он тоже обо всем об этом говорит…
Когда папка был министром, а я журналистом, я никогда не приставала к нему, стараясь выведать, чего журналисту знать не положено… Мы даже никогда не договаривались об этом – предполагалось само собой. Как то, сказанное им мне еще в детстве: “Не позорь фамилию!”
Я старалась. Иногда мне становилось обидно. Все мои успехи объяснялись тем, что Ясин помог. Это еще хорошо, что я так и не стала экономистом. Быть экономистом с такой фамилией и, мягко выражаясь, полной неспособностью заниматься наукой, было бы смешно. У меня другие достоинства: я быстро (но поверхностно) схватываю, умею простыми словами объяснить. Но сидеть и размышлять дольше минуты… А он – часами, на отвлеченные темы… Преклоняюсь.
– Ну конечно, при таком-то отце…
Типа можно быть полной дурой, и все равно – успех неминуем.
Как бы не так!
Папа – тот редкий человек, который, уйдя из власти, почувствовал облегчение. Занялся университетом. Он обожает свою Вышку – Высшую школу экономики, которая выпестована и вдохновлена им…
И вот таким вы все его знаете. И, надеюсь, уважаете. А я просто до какого-то тихого мурлыканья, до замирания – люблю. И повесть моя посвящена папе, моему учителю и судье.1999 – конец моей молодости
Как сложно начать! Хотя в разговорах с близкими подругами, с дочкой, с самой собой я проговаривала все это много раз. Но письменный текст, он другой, я журналист, я знаю. Право, совсем просто давать интервью, когда тебе задают вопросы. А посмотришь расшифровку того, что наговорено, и приходится править, вычеркивать, дописывать. Письменный текст требует большей ответствености. Перед собой в первую очередь.
Когда она пришла? Она – это моя болезнь, сущее, которое изменило мою жизнь, не исковеркало, не обворовало, а медленно и неуклонно выбивало старые привычки, устоявшиеся интересы, меняло вкусы и отношение к дому, к вещам, к любви, к чужим слабостям. Отнимая одно, всегда щедро давало другое.
У болезни несколько дней рождения. Первый, когда ты начинаешь ее чувствовать. Второй – когда ставят диагноз и ты понимаешь, что это навсегда. А третий – когда осознаешь, что она, твоя болезнь, с тобой уже очень давно. Вас просто только недавно познакомили.
А реально я осознала, что не просто стала быстро уставать, а что-то серьезно не так, в мае 1999 года. Все симптомы появлялись и раньше: накатывала свинцовая усталость (но если прилечь, она быстро проходила), слишком часто подворачивалась левая нога (может, обувь неудобная или связку раньше потянула, а теперь оно вылезло), немели пальцы рук (курить в юности надо было меньше)… Но в мае 1999-го, когда мы с родителями поехали в Лондон и Эдинбург, на меня навалилось что-то большое, глобальное и неведомое. Я испугалась и решила по возвращении сдаться врачам. Но дома появились другие проблемы, и до врачей я дошла только к середине лета.
Врачи, в моем тогдашнем понимании, обладали врожденной презумпцией виновности. Они точно хотели меня залечить, обобрать и сделать своей рабой. Они, надо сказать, были тождественны такому к себе отношению. Без смеха не могу вспоминать, как меня, среди прочих экспериментов, отправили лечиться гипнозом. Я вообще-то маловнушаемая особа, что обычно понятно из простого разговора. А уж когда тебя пытаются загипнотизировать под аккомпанемент работающей в коридоре дрели!
По всему по этому, когда после месячного пичкания транквилизаторами меня отправили к окулисту, я страшно возмутилась.
– На хрена мне весь этот медосмотр! Я проверяю свою близорукость, когда заказываю новые очки в модной оправе, – пылила я.
Помню эту свою почти истерику по поводу проверки зрения (даже слезы были!) очень хорошо. Лето, красота, никаких вроде бы предчувствий.
А молоденькая девушка-окулист почему-то забеспокоилась и погнала меня делать ядерно-магнитный резонанс.Через час результат был готов. У врачей сомнений не было – рассеянный склероз. По-моему, сначала мне самой этих слов не сказали. А если бы сказали, я бы не испугалась. Я не знала, что это такое. Мне запомнились какие-то мутные слова типа “тени в головном мозге”. С чего вдруг?
Откуда я узнала подробности? Медицинской литературы в моем доме не водилось. Говорить о страшном словосочетании с кем бы то ни было я боялась (произносить – и то боялась). Дома был Большой энциклопедический словарь. Его любила пользовать свекровь при отгадывании кроссвордов. Наверное, оттуда. А еще вспоминаю, что сидела в кабинете очередного врача, а она вышла. Я, как воришка, быстро стащила с полки неврологический справочник. Тайком. Прочитала. Врач вернулась. Вопросов я не задала, как будто если не произносить слово вслух, оно не станет реальностью. Самое страшное, что я могла вообще узнать о болезни, – она неизлечима. А еще про инвалидизацию, трудности при ходьбе, нарушение равновесия и еще пару абзацев кошмаров. Но главное – неизлечима. Может вообще понять значение этого слова молодая женщина (35 лет!), относительно здоровая, привыкшая не обращать внимания на свой организм? Я о нем особо не заботилась, всякую зарядку-фитнес-бассейн с детства не любила, и организм, пошаливая иногда, не мешал мне жить активной жизнью. Привыкшая к успеху, прекрасно танцующая, обожающая велосипед по бездорожью и высоченные каблуки? Прочитать с ужасом описание болезни я могла, допустить, что такое в принципе может случиться, – могла. Понять, а тем паче примерить на себя – нет! Тем более что пока я только уставала и спотыкалась. Нет, не только! Уже становится нелегко ходить вниз по ступенькам. Нужны перила или чья-то рука.
Вот с рукой выдалась особая проблема. На момент прочтения мною слова “неизлечима” у меня был муж. Жили мы со студенчества, много чего пережили, много работали (как-никак лихие 90-е – наше время!), много наслаждались жизнью. Был он веселый, остроумный, щедрый, не без комплексов и странных привычек, но кто же на них обращает внимание, когда вы рядом со студенчества? Как мы сами с ним шутили, “были вместе еще при коммунизме… ”.
Проблема в том, что муж любил гулять. Знаете такую студенческую шутку: “Что такое симпозиум? Пьяная оргия с участием женщин”. Вот-вот. Я догадывалась, конечно. Но правила общежития он нарушил за все годы один раз (пришел домой утром, а не вечером), врал мастерски, а я, видимо, хотела верить. За что и поплатилась. Через несколько ночей моих истерик с криками “Что же со мной будет?!” муж сказал, что хочет пожить один, но всегда станет помогать мне материально.
Что такое “пожить один” понятно даже такой доверчивой дуре, как я. Вопросы, которые жизнь ставила передо мной, становились все более экзистенциальными.
Что, моя жизнь заканчивается? С этим еще можно примириться. Все-таки я начиталась в юности Ремарка. Вместо того чтобы годами бороться с болезнью в высокогорном санатории, Лилиан покупает шикарные платья от Баленсиага и несколько месяцев наслаждается жизнью. А потом снова в санаторий, но уже ненадолго. То, что предстояло мне, пугало больше смерти. Беспомощность. Зависимость. Одиночество.Мне было страшно просыпаться. До пробуждения и даже в первые секунды после него была слабая надежда, что все это мне снится. Первые полгода я не могла толком ни работать, ни читать, ни воспринимать адекватно окружающих. Увлекательной работы у меня тогда не было – после Центрального банка, из которого я ушла сразу после дефолта августа 1998 года, все было скучным. Предложений работы было не так много, как бы хотелось, но деньги я зарабатывала. Воспринимать кино или театр тоже не получалось.
Я понимала, что для дочки атмосфера в доме стала просто ужасной. Ушел папа. Мама все время плачет и ни с кем не общается. Чтобы как-то оградить десятилетнюю девочку от происходящего, я завела щенка. Смешной маленький мопсик, названный нами Лео, здорово помог. Щенок он и есть щенок – играет, грызет мои цветы в горшках, дудонит на пол, учится поднимать заднюю лапку. Для дочки он стал отличным партнером. Лео помог ей даже не помнить те, самые страшные для меня дни.