Питер Акройд - Лондон. Биография
Порой подле сияющего богатства и благоденствия можно видеть жалчайшую бедность и заброшенность. Город, однако, нуждается в своих бедных. Что, если их лишения и смерти нужны для того, чтобы город мог жить? Это был бы страннейший из лондонских контрастов. Жизнь и смерть встречаются и расстаются – невзгода и удача подают друг другу руки, – беда и счастье обитают под одной крышей. «Без противоположностей, – писал Блейк, – нет движения». Истину эту он постиг благодаря неустанным наблюдениям за Лондоном. Этот город всегда древен и вечно юн, и сама его двойственность служит закваской обновления и неугомонной изобретательности. Новое ли дает старому защиту, старое ли оберегает новое – трудно сказать, но ясно одно: в самом факте их единства заключен секрет лондонской сущности, сияющей сквозь времена.
И все же, куда в городе ни пойдешь, тебя повсюду будут атаковать различия, и может создаться впечатление, что город только из них и состоит, что он просто сумма своих противоречий. Эти контрасты и разграничения создаются не чем иным, как самой универсальностью Лондона, который заключает в себе все стороны человеческой жизни и поэтому способен к постоянному обновлению. Но обитают ли богатые и бедные в одном и том же городе? Возможно, каждый из горожан сотворил мысленно свой собственный Лондон, так что семь миллионов различных городов существуют одновременно. Не раз отмечалось, что даже коренные лондонцы, оказавшись в незнакомой части города, испытывают страх или тревогу. Отчасти это боязнь заблудиться, но на нее накладывается и страх перед чужим, не своим. Однако же этот город, где столько различий, – разве он весь пронизан страхом?
Это видение всеобщности, полноты жизни может быть окрашено и в оптимистические тона. Босуэлл писал, что «человека умственно развитого Лондон поражает зрелищем жизни людской во всем ее многообразии – для созерцания предмет поистине неисчерпаемый». Видение было явлено ему, когда он ехал по Хеймаркету в начале 1763 года: «Воображение мое преисполнилось богатством лондонских картин… я мало кому смог бы изъяснить сильное чувство, коим я охвачен. Кровь моя пылает, сознание счастливо возбуждено». Полнота Лондона – вот что волнует его и радует; соединение всевозможных рас, способностей, судеб рождает атмосферу, насыщенную ожиданием и восторгом.
Лондон демонстрирует все возможности рода человеческого и становится поэтому образом всего мира. Стил испытывал «великую любовь к человечеству», и однажды близ Корнхилла «при виде преуспевающего и счастливого многолюдства… я не мог удержаться и выдал радость мою слезами, что поползли по щекам». Столетие спустя Чарлз Лэм писал: «Нередко на ярко-пестром Стрэнде при виде такой полноты жизни на глаза мои наворачиваются слезы радости». Толпы изумляли его, казались ему чудом; они – не лишенная связи масса, не скопление чуждых друг другу элементов, а текучая, изменчивая множественность.
И английский театр, и английский роман – детища лондонского бытия. У Бена Джонсона, у Смоллетта, у Филдинга поэзия улиц обретает наивысшую полноту воплощения. Их зрительное воображение не уступает в богатстве воображению Чосера и Блейка, и это специфически лондонское зрение, насыщенное образами театра и тюрьмы, коммерции и столпотворения, образами жизнелюбия, ненасытности и забывчивости.
От лондонского зрения рождается чувствительность особого рода. В городе, возведенном под сумрачной сенью денег и властной мощи, все эти авторы – и многие другие, подобные им, – были захвачены образами света и тьмы. В городе, тесно наполненном людьми и институтами, энергично и беспрестанно демонстрирующими самих себя, все они были неравнодушны к сцене и зрелищности. Они понимали энергию Лондона, его многоликость – и они понимали его мрак. Неудивительно, что они так высоко ценили спектакль, мелодраму. Этих подлинно городских художников более всего занимала жизнь внешняя, движение толп, великая общая драма человеческого духа. Они наделены ощущением энергии и великолепия, ритуала и зрелища – ощущением, которое порой имеет очень мало общего с этическим суждением или моральной озабоченностью. В какой-то мере они разделяют величественное равнодушие Лондона, где бесчисленные множества как приходят, так и уходят. И этот взгляд на мир верен, сколь бы жестким и театральным он ни казался. Есть знаменитое выражение: «Лондон меня сотворил». Но раз так, он не может быть совсем уж твердокаменным – ведь «сотворенные им» Стил и Лэм оказались способны расчувствоваться до слез.
Закономерно в таком случае, что Лондон рождал и видения бедствий – образы города в развалинах, города, задохнувшегося до смерти от собственных дымов и нечистот. У французского писателя Мирбо возникает город «кошмара, сновидения, тайны, пожара, топки, хаоса, плавучих садов, незримого, нереального… эта особенная натура исполинского города». Образ топки часто является в лондонских видениях. В «Иерусалиме» Блейка «Примроуз-хилл – жерло Топки, проем Железной Двери»; Артур Макен в книге «В Лондоне, когда я был молод» рисует такую картину: «Оглянувшись, можно было увидеть в небе смутное отражение всех огней Лондона, точно вдалеке кто-то отодвинул заслонку ужасающей топки». Лондон прозвали «духовкой», словно ощущение искусственного жара порождало странное представление о жителях, которых пекут и съедают. Впрочем, его называли и «храмом огнепоклонников», так что, возможно, его обитатели обожествляют средство своего уничтожения.
В XIX веке один наблюдатель лондонского тумана увидел солнце как «таинственное и отдаленное свечение, словно бы пытавшееся проникнуть в этот неподвижный мир». Вот еще одно правдивое лондонское видение – видение города, в котором вдруг утихли весь шум и вся суета. Когда он лежит, приумолкший и присмиревший, до поры втянувший свою энергию внутрь, он кажется какой-то природной силой, которая переживет все дела человеческие. Он огромен, чудовищен, и в самих его исполинских размерах ощущается некая первозданность. У поэта Тома Мура есть такой рефрен:
Куда б ни вели нас земные пути –От вечного Лондона нам не уйти.
Вечность может оборачиваться к нам по-всякому. Одна из ее сторон – бесконечная повторяемость: горожане на одних и тех же улицах произносят одни и те же слова, делают одни и те же движения. Поскольку никто не может сотни лет наблюдать за каким-нибудь перекрестком или частью улицы, истинность этого утверждения никогда не будет проверена. Однако, возможно, читателю стало ясно, что определенные виды деятельности принадлежат или тяготеют к определенным участкам города, как будто само время подвластно некоему неизвестному силовому источнику. Если и это кажется слишком причудливым, есть еще одна сторона «вечного Лондона». Он постоянен. Он непреходящ. В основе своей он неизменен. Он – состояние вселенной. Как писал автор «Лондонских ночей», «Лондон – это любой город из всех, что когда-либо были и будут». Близ Ладгейт-хилла Вордсворту было явлено
Волшебное виденье – мостовая,Вокруг дома в рассветной тишине,Безлюдье, неподвижность, пустота…
Эта тишина – тишина постоянства. Все бренные поколения отпели свои песни и ушли, а тихая жизнь города продолжается. Лондон без горожан – поистине «волшебное виденье», ибо тогда нам открывается иная реальность. Вот почему было так много видений Лондона в руинах. На рисунках и гравюрах, даже на киноэкране он напоминает некий потерянный континент – или город, только что поднявшийся из глубины морской. Это не развалины Вавилона или Рима – скорее это Атлантида или какая-то другая мифическая земля. Эти камни – символ некой неумирающей потребности или устремления.
Среди них можно, однако, увидеть ушедшие поколения. Лондон «вечен», ибо заключает в себе их все. Надгробия Вестминстерского аббатства навели Аддисона на такие мысли: «Читая высеченные на гробницах даты, порой возвещающие о вчерашней смерти, порой – о смерти, случившейся шестьсот лет назад, я думаю о том великом дне, когда мы все станем современниками и явимся рука об руку». Не исключено, что Лондон один из всех городов рождает такие мысли, ибо здесь мертвые словно бы наступают живым на пятки. Для некоторых это ободряющее, вселяющее надежду видение; оно сулит долгожданный мир между богатством и бедностью, между здоровьем и болезнью, разрешение всех разительных противоречий города. Дурное невозможно отделить от хорошего. Так, Тернер увидел «самые ангелоподобные из всех существ лондонского мира» в городских доках, среди грязи и бедности.
Были и видения иного рода. Как писал Джеффри Григсон, Лондон «означал – делать, по меньшей мере он означал – взяться». Брануэлл Бронте[154], живя в доме отца – приходского священника в Хауорте (Йоркшир), – собирал все карты Лондона, какие мог найти, изображающие всевозможные «переулки, закоулки, проходы»; как пишет Джулиет Баркер в книге «Семья Бронте», он «штудировал их так пристально, что выучил наизусть», и поэтому мог показаться «коренным лондонцем», «лучше знающим бесчисленные входы и выходы этого исполинского Вавилона, нежели многие, прожившие всю жизнь среди его стен». Это пытливое чтение Лондона было для Брануэлла формой освобождения; в картах воплотились все его надежды на новую жизнь, все устремления к ней. Он словно бы вчитывался в свою собственную судьбу. У других, однако, видение могло стать болезненным, когда кажется, будто Лондон давит на тебя всем своим весом. В финале диккенсовского «Холодного дома», этого погребального песнопения среди лондонских лабиринтов, Ричард Карстон, чья несчастливая жизнь подошла к концу, спрашивает: «Все это был мучительный сон?» Для многих такой образ города верно отражал их действительность.