Тадеуш Голуй - Личность
— А вы, учитель, извините за прямоту, откуда взялись в организации Потурецкого? До войны вы не занимались политикой. Только потому, что были его коллегой, учителем? Это не для протокола, мне просто интересно, как было с вами. Впрочем, если не хотите, можете не отвечать.
Я воспользовался этим правом и не ответил. И сегодня не дал бы ответа исчерпывающего, объективного.
Поляки, находящиеся в эмиграции, которые с сентября 1939 года в Польше не были, никогда этого не поймут. Одни считают, что все коммунистическое движение в период оккупации было результатом деятельности неуловимых московских агентов, другие — что его вообще не было, будто все, что о нем пишется в Польше, — это мистификация. Я написал эту книгу именно для того, чтобы облегчить польской эмиграции понимание того, чем была Польская рабочая партия, как говорится, в человеческих сердцах. В первой части книги я писал об общей морально-политической обстановке после сентябрьского поражения, о всеобщем разочаровании буржуазным правительством, которому вменялось в вину поражение. Тогда в стране действительно была предреволюционная обстановка, когда все отдают себе отчет в том, что было плохо, но еще не знают, как изменить это к лучшему, и каждый, кто предлагал более или менее связную концепцию будущего, получал признание, ибо люди хотели не только верить, но и знать, что возможна борьба за лучшее будущее и что лучшее будущее достижимо. В начале оккупации и я обстоятельно это аргументировал, хотя отправной точкой еще не считал гитлеризм, его политику в отношении поляков, террор, отчаяние голодных и угнетенных, тогда это еще не было явным, а если и бывали случаи, когда маска спадала с лица оккупанта, обнажая череп и скрещенные кости, то они еще не носили массового характера. Но Потурецкий знал, что германский фашизм должен стать независимо от взглядов поляков их убийцей, он знал, что фашизм стремится к покорению всей Европы, со всеми известными нам последствиями. Таким образом, отправной точкой явилось поражение Польши, которое для всех мыслящих было прежде всего моральным шоком; отсюда и возникали все наши программы по переустройству довоенного государства. Но Потурецкий с самого начала, как я уже говорил, принимал во внимание и еще одну отправную точку — будущее, и верил, что оно принадлежит европейскому пролетариату и Красной Армии.
Психически опустошенный сентябрьским поражением, я в Потурецком нашел опору, мне нужны были знание и вера. Для меня лично был особенно страшен германский фашизм. Во время оккупации я потерял любимого внебрачного сына, что было прямым следствием самой сущности гитлеризма, расизма. Тот факт, что в моем городе (как и во всей оккупированной Европе) в XX веке после почти двух тысяч лет существования христианской культуры можно преследовать и убивать людей только потому, что они другой расы, — был для меня моральным потрясением.
Я не сказал этого тому, кто меня допрашивал, он, впрочем, на этом и не настаивал, не мной ведь интересовались. При следующих встречах меня спросили уже не о «троцкизме», а о «национализме», как, например, выглядел наш патриотизм. Мы были патриотами, если это слово что-либо практически значит в политическом словаре, но патриотами в Польше были и наши политические противники. Нельзя никого лишить звания патриота, если его действия направлены на благо и счастье отчизны, но теперь наш «патриотизм» использовался для обвинения кого-то или чего-то, и не только нас.
Я никогда не идеализировал Потурецкого как человека. Мы работали вместе в гимназии, временами он был неприятен, слишком самоуверен, в нашей организации эти отрицательные стороны его характера также давали о себе знать. Иногда он бывал даже смешон. Например, когда добивался того, чтобы на собрании руководства «Союза» был рассмотрен вопрос об ухаживании совсем еще юного Кжижаковского за его женой, или когда, например, уперся, что должен торчать в букинистической лавке, несмотря на явную опасность. Но у него было горячее, большое сердце и пылкий ум. Не знаю, насколько фантастичны и утопичны были его политические программы, но рисуемое им будущее было столь прекрасным, что я даже не задумывался над тем, насколько оно реально.
В тюрьме я возвращался к нему в своих мыслях, правда горьких, но без них я был бы окончательно сломлен.
Начало террора
(«Летопись Гурников», «Товарищество гурничан», 1947)
28.6.1940 года — Гитлеровцы публично расстреляли у ратуши пятерых заложников, взятых после пожара в казармах, расположенных в здании гимназии имени Т. Костюшко. Население города насильно выгнали на площадь. Расстреляли мэра города Яна Бенбенека, директора гимназии Мариана Цесельского, адвоката Кароля Длужняка, врача Яна Филипкевича и инженера Тадеуша Заёнца. После казни были арестованы еще трое из числа присутствующих на площади за враждебные выступления против Третьего рейха, в том числе молодая девушка, дочь бывшего австрийского офицера, ветерана первой мировой войны, имевшего также немецкие военные награды, что ее и спасло. Она была освобождена благодаря своему происхождению и заслугам отца, которого уже не было в живых, Юзеф Доом был честным поляком, умер от сердечного приступа 1 сентября 1939 года.
20.6.1940 года — Были арестованы все жители дома № 3 по Фарной улице, всего 32 человека. По доносу, что в этом доме хранится оружие. Всех в возрасте от 18 до 45 лет вывезли на работы в Германию.
30.6.1940 года — На улице был застрелен М. Голдман в возрасте 81 года.
1.7.1940 года — С 5 утра из домов выгоняли евреев. Били и издевались. Более 100 человек согнали в Замок на работы.
1.7.1940 года — В районе Подзамче расклеили листовки «На Балканах революция, Советы придут сюда».
3.7.1940 года — В Замке устроили временный лагерь для евреев.
Парень и девушка
(из неизданного романа Леслава Кжижаковского)
(…) Надо отбить их, — сказал он, глядя исподлобья в спокойные, как бы заспанные глаза «Штерна». — Это наша обязанность как людей. Мы должны спасти их во имя высшей справедливости.
Они сидят почти в темноте, потому что электричество отключили, а маленькая керосиновая лампа через закопченное стекло отбрасывает лишь желтоватый отблеск на нижнюю часть лиц, которые кажутся загадочными масками.
— Отбить? Чем? У нас три винтовки, один пистолет, четыре штыка и четыре гранаты.
Это Цена, «оружейный мастер», как иногда шутит Петр Манька. Втроем, Цена, «Лех» и «Штерн», обдумывают возможность освобождения арестованных, когда их поведут на казнь.
— Речь идет о всех троих или только о панне Доом? Ей ничего не грозит из уважения к памяти отца.
Это нечестно так говорить, думает «Лех», ведь безразлично, кого взяли, близкого или далекого, это же человек, а человеку всегда надо пытаться помочь. Однако он молчит. Его девушка в тюрьме, ей 17 лет, 17 лет, 17 лет. Он видел казнь, первые трупы в своей жизни, и теперь в воображении его возникает навязчивая, страшная картина: светлая голова девушки на фоне ратуши и кровавый флаг со свастикой. Что сказать теперь «Штерну», который еще недавно подозревал, что у «Леха» роман с его женой.
— Нет, — говорит «Штерн», — на такую операцию у нас нет сил.
— Но мы хотим спасти весь мир. Что я должен сказать моим ребятам? Они знают, что Мария Доом арестована, и ждут, как я на это буду реагировать, я и вся наша партия. Я не могу их расхолаживать, говорить «у нас нет сил»!
— Я готов с ними поговорить.
— Нет. Это моя группа. Если уж конспирация, то конспирация.
— Была ли Мария Доом посвящена в наши секреты?
Была ли посвящена? Официально — нет, не давала «Леху» присяги, но он ей полностью доверял. Когда весной в лесу она сказала, что «во всем этом нет никакого смысла и счастливы только животные», он начал протестовать, терпеливо объяснял, как умел, смысл жизни, а она слушала, гладила его волосы и заглядывала в глаза, как бы желая прочесть в них, правду ли он говорит. А потом в порыве благодарности, от восторга чуть ли не целовала его за эту правду. Она не давала присяги, но она любила его, и он ей верил. Она не ходила на сходки молодежной группы, но всегда с интересом расспрашивала, что происходит, и слушала, затаив дыхание. Он никогда не говорил ей о людях, состоявших в организации, но рассказывал об операциях, планах, спорах. Почему «Штерн» спрашивает, была ли она посвящена? Может, он считает, что она выдаст? Потому, что она молода и красива? Потому, что ее отец был когда-то австрийским гражданином и офицером императорской армии? Это мелочность. Молодые надежнее и выносливее пожилых. Такие подозрения — это подлость, сознание собственного ничтожества. Интересно, как бы сам «Штерн» вел себя в тюрьме, а, учитель?
— Я тебя не понимаю, — уже на улице говорит Цена. — Я бы со своими напал на тюрьму, только чтобы был соответствующий план. Застать врасплох, отбить.