Георгий Соломон - Среди красных вождей
Заварилась новая каша.
Я был в курсе всей этой дрязги и обратился к Иоффе с официальным заявлением, что прошу не считать меня кандидатом, что я не хочу всей этой склоки.
– Ну, нет, Георгий Александрович, – ответил Иоффе, – я на это не согласен… Я им не уступлю, и я не принимаю вашего заявления…
Меньжинский тоже настаивал, чтобы я не отказывался… Иоффе же счел себя лично задетым и ответил Чичерину в весьма резкой форме. Меньжинский с своей стороны тоже кому то писал и настаивал на моем утверждении… Далее в дело вмешался и Красин, который был в то время в России и который по прямому проводу настаивал на том, чтобы я и не думал снимать своей кандидатуры. Наконец, не помню уж как, в дело был втянут и сам Ленин, ставший на сторону Иоффе, Меньжинского и Красина… В результате была получена новая телеграмма от Чичерина, в которой он соглашался на назначение меня консулом, но лишь временно…
Тут я решительно запротестовал. Снова резкая телеграмма со стороны Иоффе, в которой он говорил, что в этом факте, факте согласия на назначение меня временно, он не видит ничего иного, как стремление оскорбить меня, и что он категорически протестует против этого незаслуженного оскорбления… В результате получилось полное безотговорочное утверждение, подписанное тем же Чичериным.
Не могу не отметить, что все поднятые Воровским и Стучко дрязги, произвели на меня удручающее впечатление. Было противно до глубины души… По настоянию моих друзей, Красина и Меньжинского, аргументировавших пользою дела, а также Иоффе, переведшего в сущности, все дело на вопрос своего личного самолюбия, я вынужден был в конце концов согласиться…
Кстати, упомяну, что в течение этой склоки у меня как то раз произошло объяснение с Воровским. Он пришел ко мне по какому то делу в мой кабинет. Хотя отношения у нас, как я выше говорил, были боле, чем холодные, он не ограничился официальным запросом, а счел нужным сделать мне несколько комплиментов по поводу той позиции, которую я занял в переговорах об угле… В частности, он очень одобрял меня за то, что я повлиял на устранение от дела Парвуса. И еще он выразил свою радость по поводу того, что я буду назначен гамбургским консулом…
– Полноте, Вацлав Вацлавович, комедию ломать, – резко оборвал я его. – Ведь я же хорошо знаю, как вы относитесь к этому вопросу… хорошо знаю, как вы всячески стараетесь сорвать мое назначение… Меня это мало интересует, но увольте меня от ваших любезностей!..
Он стал уверять меня, что это неверно, что он ничем не проявлял себя в этом вопросе, наоборот, всячески поддерживал мою кандидатуру перед Иоффе… Меня взорвало от этой новой лжи и я резко оборвал его и сказал, что больше не хочу говорить на эту тему, и попросил его перейти к цели его обращения ко мне, как к секретарю посольства…
Я перехожу к моим воспоминаниям о работе в Гамбурге. Но, расставаясь с описанием всего пережитого на советской службе, в Берлине, я позволю себе сказать несколько слов от себя лично.
Как я и обещал в своем обращении к читателю, я пишу только правду, все время стараясь быть строго объективным и описывая действительность, встающую передо мной резко до картинности, не позволять себе выражений возмущения и негодования. А между тем в процессе всего того, что мне приходилось переживать, я, живой человек, человек, шедший на службу к большевикам не карьеры ради и не ради наживы, а лишь во имя идеи служения родине, не мог оставаться равнодушным к тому, что происходило вокруг меня… И все это, как оно и понятно читателю, не могло заглушить внутри меня тяжелых сомнений, размышлений и пр.
Само собою, я относился спокойно к многочисленным личным выпадам против меня, ко всякого рода кляузам, оскорблениям меня, как личности, не желая становиться на одну доску хотя бы с пресловутым личным секретарем посла, которая с назойливостью липнущей к лицу мухи, вечно старалась угостить меня какой-нибудь проделкой обывательского характера…
Но, конечно, это мешало жить и работать. Отнимало много крови и времени. Но я был уже зрелым человеком, знал жизнь и не мог, конечно, не видеть и не сознавать что во всем этом, т. е., в дрязгах и интригах и вообще во всем поведении личного секретаря и находившегося под ее влиянием Иоффе и других сотрудников было, в сущности, много высоко комического. Но пошлость всегда остается пошлостью, как бы ни философствовать на эту тему. И вот, эта то пошлость, дававшая тон всему, пошлость, покрывавшая своим грязным налетом всю жизнь посольства, представляла собой глубокое болото, в котором нередко казалось мне, вот-вот, я захлебнусь… И было так трудно делать вид, что я не замечаю ее, и внешне ничем не реагировать на все эти мелочи, на все выходки, которыми меня старались донять. Но я сдерживался, молчал и лишь в разговорах с моим старым другом
В. Р. Меньжинским, также видевшим многое в высоко комическом духе, порой отливал свое возмущение и черпал бодрость…
Но это было еще с полгоря, все то, что было направлено лично против меня. Было многое гораздо хуже. В своем пошлом обывательском ослеплении, смешивая все понятия и уже совершенно не отделяя личного от общественного, исключительно думая о себе и о своем маленьком «я», эта публика просто мешала мне работать, противодействуя всему, что исходило от меня… И тут, конечно, я не мог оставаться спокойным наблюдателем жизни со всеми ее проявлениями, но в интересах моего служения должен был бороться, т. е., принимать известное участие в склоке, как это было, например, ну, хотя бы в вопросе о назначении меня в Гамбург консулом.
Не мог я, разумеется, оставлять без внимания те случаи – а их было миллион, – когда в посольстве творилось что-нибудь явно направленное в ущерб делу. Напомню хотя бы о том, как все, кому было не лень, тратили деньги из государственной казны, на которую, повторяю, вся эта публика даже до образованного, но слабохарактерного Иоффе включительно, смотрела, как на свою собственность, которой можно располагать по своему усмотрению…
Упомяну также и о том, о чем я не говорил или очень мало говорил до сих пор, а именно, об неудержимом обжорстве моих сотрудников. Явившись по своему положению «нуворишами», дорвавшись до момента, когда они получили возможность, никем и ничем несдерживаемые, «лопать» (да простит мне читатель это совсем нелитературное выражение) сколько угодно и что угодно, и даже как угодно, они не стеснялись и форменным образом обжирались. И, помимо того, что приобреталось за большие деньги в Берлине, из голодной, уже истощенной России постоянно доставлялись дипломатическими курьерами разные pyccкие деликатесы, как икра, балык, колбасы, масло, окорока, консервы… Как ни пошла борьба в этом направлении как ни унижает она человека, но я не мог и здесь не положить предела аппетитам сотрудников… И, конечно, это вызвало еще большее озлобление против меня и часто нарушение тех или иных введенных мною ограничительных норм. Упомяну вновь о низшем персонале, состоявшем из немецких граждан, главным образом, спартаковцев, которые, видя, как обжорствуют «господа» и считая себя равными с ними, следовали их примеру… Этот низший персонал, пользуясь внутри посольства неограниченной свободой, вечно устраивал какие то собрания, тратя на них служебные часы и вырабатывая на них какие то новые требования и протесты… Были, например, протесты по поводу того, что в столовую служащих на десерт подавался компот, а им просто сырые фрукты… И здесь шли склоки и дрязги, в которых мне приходилось вечно разбираться и по поводу которых мне приходилось держать ответ перед уполномоченными партии… Но были обстоятельства еще серьезнее.
Выше я говорил, что посольство было окружено целой сетью посторонних ему лиц. Тут были представители разных партий, а также и просто – иногда прикрытых партийной принадлежностью – охочие люди, стремившиеся использовать момент и урвать там, где, как они видели, плохо лежит. Эти последние выступали в виде разного рода посредников, говорили о своем влиянии в тех или иных политических партиях, на тех или иных политических деятелей, обещали устроить то или иное дело в интересах России… По заведенному еще до моего прибытия в Берлин порядку, вся эта пестрая публика вела свои переговоры непосредственно с Иоффе или личным секретарем посла…
И народные деньги таяли и тратились зря, обогащая этих людей.
Я упомянул об одном из них, которого мне вместе с Меньжинским удалось обезвредить, именно, о Парвусе. Но устранение его вызвало, как я упомянул, много личного озлобления против меня…
И, разумеется, все это вместе взятое, не могло не вызвать во мне горьких размышлений и тяжелых сомнений. Позволю себе сказать, что, решив идти на советскую службу, я шел на борьбу. И вот, эта борьба развернулась передо мной и поглотила меня всего. Но что это была за борьба! Увы, это была мелкая, пошлая борьба с мелкими ничтожными людишками, черпавшими свою силу и энергию в своей первобытной, оголенной от всего высокого, морали и этике…