Георгий Соломон - Среди красных вождей
И примерно через год, уже в Москве, тот же мой товарищи, занимавший еще более высокий пост, опять возвратился к этой теме и снова стал уговаривать меня воспользоваться случаем и отойти от советского правительства, чтобы не делить с ним его участи… И он снова повторил свою метафору о «количестве воздуха»… Разговор этот происходил в Москве в то время, когда Деникин, успешно наступая, был уже под Тулой, и когда все советские деятели от великих до малых трепетали и, не скрывая своей паники, говорили о расстрелах и виселицах. – Автор.)…
Я говорю о покушении на жизнь Ленина… Известие это пришло к нам поздно вечером по телеграфу. Я живо помню, как это было. Я спускался из своего помещения, чтобы пойти к прямому проводу. Навстречу мне попалось несколько совершенно растерянных сотрудников.
– Георгий Александрович, – сказал один из них, – вы знаете… Ленин или убит или тяжело ранен…
Я остановился, пораженный этой неожиданной новостью. Ко мне подошел секретарь консульства, Ландау. Лицо его было искажено выражением самого неподдельного животного страха, губы и руки его дрожали и всего его подергивало.
– Да, Георгий Александрович, – едва выговорил он, – теперь нам конец… всех нас перебьют…
Это была первая телеграмма, очень краткая, с сообщением о том, что Ленин ранен какой то женщиной, Дорой Каплан… И вот все сразу заволновались, не просто заволновались, а заметались в каком то бессмысленном ужасе, С некоторыми сотрудницами сделалась истерика… Не взирая на явное искажение полученных извести, все стали говорить не о ранении, а об убийстве. Все мои попытки уговорить и урезонить мечущихся в страхе сотрудников, были тщетны. Они сбивались в беспорядочные кучки, жестикулировали, быстро и нервно перебрасывались словами, убегали, снова возвращались и уже, не сдерживаемые ничем, говорили: «Что с нами будет… всех нас перебьют… конец всему»…
Особенно волновались и приходили в отчаяние, к моему удивлению, наши красноармейцы, латыши. Один из них сказал, обращаясь ко мне – Ну, уж теперь нам, латышам, не сдобровать… за нас, за первых примутся…
Не знаю уж, как это стало известно в Министерстве Иностранных Дел, но мне оттуда позвонили по телефону с тревожным запросом, правда ли, что Ленин убит. Я ответил, сообщив содержание телеграммы…
Вся эта паника улеглась и тревога сменилась ликованием, животным ликованием за свою шкуру, когда последующие телеграммы принесли подробности покушения и всем стало ясно, что рана, нанесенная Ленину, не опасна.
V
Все официальные отношения нашего посольства с германским правительством шли, согласно установленному порядку, через Министерство Иностранных Дел. И надо отдать справедливость этому министерству, что в общем, чисто с внешней стороны, оно относилось к посольству корректно. Тем не менее, часто прорывались какие то нотки с его стороны, говоривши о плохо скрытом презрении, что сказывалось, в сущности, в мелочах. Так те из наших сотрудников, которым приходилось лично являться в Министерство Иностранных Дел за какими-нибудь справками, часто жаловались, что с ними мало церемонятся, заставляют подолгу ждать, иногда говорят с ними с плохо скрываемым презрением или резко и нетерпеливо и пр. И это было понятно: служащие министерства Иностранных Дел относились, в сущности, к большевицкому правительству вполне отрицательно, как к чему то чуждому дипломатических традиций и обычаев, как к явлению, хотя и навязанному им политическими условиями момента, но во всяком случае не укладывавшемуся в обычные установленные рамки. Им, этим дипломатам, воспитанным в немецкой государственной школе, где они и усвоили все необходимые, твердо отстоявшиеся приемы, все поведение наших товарищей, их внешний вид, манеры, приемы при объяснениях, казались дикими, и они не могли подчас невольно не подчеркнуть своего истинного отношения к этим дипломатам новой формации… Словом, грубо говоря, они относились к нам, как к низшей расе…
Когда я приехав в Берлин, спросил Иоффе, кому из министерства Иностранных дел я должен сделать визиты, то не только Иоффе, но даже и Красин ответил мне со смехом, заявив, что не следует создавать прецедента, ибо никто из находящихся в посольстве никаких визитов не делал, все вновь прибывающие тоже игнорируют этот обычай, а потому-де мои визиты только подчеркнули бы то, чего не следует подчеркивать.
Конечно, по положению первого секретаря посольства, мне должно было выступать и в роли дипломатической. И, признаться, когда мне в первый раз пришлось выступить в качестве дипломата, я чувствовал известное смущение. Но, прежде чем говорить об этом, скажу два-три слова о том, как наш наркоминдел предъявлял свои протесты и требования к германскому правительству через наше посольство.
Выше мне приходилось уже несколько раз упоминать, что в самой среде советского правительства царили, как обычное явление, встревоженность и нервность по всякому поводу, что сказывалось даже в самом тоне предъявляемых нам центром поручений. Эта нервность стала с особенной силой проявляться со времени замены Чичериным Троцкого на посту народного комиссара Иностранных Дел. Приведу пример такого запроса к нам.
Речь шла об одном пограничном инциденте. Несмотря на подписанный с немцами мир, в пограничной полосе, в так называемой нейтральной зоне, довольно часто происходили вооруженные столкновения. Данный случай представлял собой именно такого рода инцидент, но, сравнительно, крупного размера: какой то немецкий офицер, командующий значительным отрядом, в который входила и артиллерия, перейдя нейтральную зону, напал на несколько прилежащих к ней сел и деревень, отобрал скот и продовольствие и предъявил ряд требований о предоставлении ему еще разных продуктов и фуража. На протесты нашей воинской части, несшей охрану в данной полосе, потребовавшей удаления немцев и возврата взятого, немецкий офицер ответил в ультимативной форме, что при неисполнении его требований в 24 часа, он перейдет в наступление. Он закрепился на этой позиции, взял еще и заложников из местных жителей. Наш, очень слабый численно отряд не мог дать немцам надлежащего отпора и срочно уведомил наше правительство о случившемся, обратившись в то же время за помощью к начальникам соседних с ним частей. Слов нет, этот случай требовал быстрого и энергичного отпора. Но, сообщая об этом инциденте нам, Чичерин испещрил свою телеграмму выражениями, говорившими о несомненной растерянности и нервности и часто повторявшимися требованиями «прекратить разгорающийся пожар, чреватый…», «обратить внимание германского правительства на…», «энергично в ударном порядке протестовать против этого нового нарушения элементарных основ международного права» и т. д., добавляя к этому ряд совершенно ненужных ламентаций…
Телеграмма эта пришла в отсутствие Иоффе, который должен был возвратиться часа через три-четыре. Поэтому, в виду спешности дела я немедленно же отправился в министерство иностранных дел для протеста. Я успел тщательно одеться и, явившись в министерство, послал свою карточку тайному советнику Надольному, ведавшему дела, относившиеся к России. Курьер, толстый и солидный господин в вицмундирном фраке, взглянув на мою карточку и окинув меня быстрым и привычным взглядом, низко поклонился мне и торопливо пошел докладывать. Он вскоре возвратился, сказав, что «господин тайный советник просит господина первого секретаря посольства пожаловать». Он побежал вперед и открыл мне дверь кабинета Надольного, который, поднявшись из-за стола, любезно приветствовал меня на русском языке. Я представился.
Мы перекинулись несколькими ничего незначащими словами взаимных приветствий…
– Сегодня, господин тайный советник, – начал я, переходя к цели моего визита, – я делаю свой первый шаг на пути моего дипломатического поприща…
Я заметил по глазам Надольного, что о приграничном инциденте ему уже известно (напомню, что все наши телеграфные сношения перлюстрировались). Я заявил протест. Он стал отделываться разными «отписочного» характера любезными заявлениями: он примет-де меры, все-де уладится, наведет справки и пр. Я настаивал на том, чтобы ввиду срочности этого дела и серьезности его он сейчас же, при мне сообщил соответствующему военному начальству и потребовал бы категорического приказа зарвавшемуся немецкому офицеру возвратить заложников, скот и пр., отойти от нашей границы и наказания его. После долгих препирательств, Надольный тут же исполнил мое требование: инцидент был исчерпан, офицер понес наказание.
И вслед за тем мне часто приходилось встречаться с Надольным и между нами установились очень приличные отношения, не переходившие, конечно, известных официальных границ (Это не помешало Надольному впоследствии, как увидит читатель из дальнейшего, дать распоряжение о моем аресте, заключении меня в тюрьму и долго мучить меня… – Автор.) Однако, мне вспоминается, как однажды Надольного, что называется, прорвало. Дела немцев на войне шли все хуже и хуже. На голову их падали одна за другой все боле тяжкие неудачи. Внутри страны становилось все тяжелее, недоедание все острее выявляло себя. Наряду с этим наблюдалось и начало падения дисциплины в войсках. Помню, мне стало известно из очень осведомленного источника, что в самом Берлин, по полицейским сведениям, насчитывалось до 60.000 дезертиров. Полиция всюду выискивала их и арестовывала, производя по ночам целые облавы по кварталам. И вот однажды, придя к Надольному по какому то делу (в этот день известия с фронта были очень тревожные), я застал его в большом волнении, которого он, против обыкновения, не мог скрыть.