Николай Богомолов - Русская литература первой трети XX века
Гера[1096] сейчас в Копенгагене, поехал туда на 3 недели, б<ыть> м<ожет>, перемена климата поможет ему потерять малярию, ибо она его замордовала. Отец здоров, но сильно осел, устал, но еще удары его рук довольно сильны: написал убийственную критику на Стучку, выйдет на днях в Вест<нике> Соц<иалистической> Академии[1097]. Написал статью о Советах, против исполкомии грядущей, тоже скоро выйдет. Но ….. где-то он треснул, треснул от безнадежности и торжества мещанства. Физически мы здоровы, у нас в комнатах 14 тепла, все есть, не беспокойся, наше мэню прекрасное. Ну, вот и все. Что касается возвращения вашего, то здесь твердый курс: подержать Р. еще хороший годик в Кб. Ну что же, все к лучшему в этом лучшем из миров.
Сегодня мне исполнилось 48 лет, приехал вдруг Веденяпин, мой хороший друг и партнер в глупости и юности, словом, в том лучшем и прекрасном, что зовем мы молодостью. Седой Веденяпин говорил, что он себя еще покажет, что он жаждет «grande chose». Я смеялась и называла его «ничтожным умником». Он нахмурился и согласился. И вдруг мне стало жаль бесконечно и его, и себя …… Оба жаждали мы «grande chose», а кончили куликами на болоте. Ну вот еще что, надо посоветоваться мне с тобой, ибо для меня одной, пожалуй, эта задача непосильна, уж очень быстро стала я стариться. Гумилев оставил жену и ребенка (девочку двух лет), жена-лахудра устроила в своей единственной комнате лупанар, а девочка всегда в коридоре, под ногами у проходящих... словом, надумала я взять девочку, жаль мне одинокую и беззащитную, одобряешь?[1098] Пиши. Ну вот и все. Завтра это письмо уйдет, а через 1 1/2 месяца ты будешь читать; подумай, какой важный фактор время: все это сейчас важно, а через месяц — пепел. Хорошо и страшно.
Очередной анекдот. Учитель на экзамене ученику: «Была ли столица у евреев?» — Ученик: «Да, раньше столицей еврейства был Иерусалим, а теперь Москва». — «Хорошо». И ученика и учителя хорошо бы в Г.П.У. Вот это ее дело, а не доносы.
Ну, до свидания, золотая моя крошка, Б.Р. ждет этого письма.
Твоя Мама.
2
Москва 28 <декабря 1922> поздно вечером.
Мой дорогой Лерок, папа написал Тебе письмо сегодня один, а я в горячке носилась по своим комнаткам: новый год надо встретить по моему ритуалу, все вымыть, вычистить и много Struzel'ей сделать. Уже куплена макотра для растирания мака, уже мед на окне красуется и все белье вымыто и сложено душистое в шкафик. Прислуге сделано новое платье и сапоги высокие, она похожа у нас на молодую телку, а в платье и в сапогах — на какого-то дикаря, вышедшего на опушку леса. Но она молодая, и я люблю ее смех, похожий на кашель слона, а, м<ожет> б<ыть>,— на писк птицы какой-то, но она молода, и я люблю это очень. У нас гостит уже 3-ью неделю Сережа К.[1099], приезжал на несколько дней и его друг, поэт Тихонов, последний будет хорошим поэтом, большим. Сводила я их обоих к Мандельштаму. Последний превратился из человека в лапу, понимаешь, звериная лапа, с длинными когтями, и все она хватает, нужное и ненужное, и тащит к себе в берлогу. А в берлоге сидит у него самка, некрасивая, очень чистенькая, и она все высматривает: не увидит ли чего блестящего, шепнет ему, а он лапой цап — и поехало..... Так вот, Ман<дельштам> отчитывал при мне молодых и начинающих: «Не надо сюжета, сохрани вас Галлий от жизни и ее обыденщины — вверх, чтоб духу прожаренного масла не было, переживания, претворения……» Стук в дверь. М<андельштам> выскакивает, оказывается — пришла Суза[1100] от имени «Акмеистов-москвичей» с просьбой М<андельштаму> руководить ими..., «Никаких акмеистов-москвичей нету, были и вышли питерские акмеисты, прощайте»[1101]. Суза ушла….. Стук, пришла баба в штанах наверху, пэнснэ, муж<ская> шапка, пожатие решительное и мокрое... Оказывается, эта баба — представитель лесбиек, их 50 штук <?>, живут они в одной станции от Москвы и все содомеют, а она почти каждый вечер приезжает в М<оскву> к Манд<ельштаму>. Вижу, тоска житейская….. — «Давайте, идем, дети, в кинематограф...» Стук, вваливается поэт Парнах, но он не производит впечатления вошедшего, а будто цепляясь когтями повис на потолке и оттуда нас смотрит, и когти в штукатурку въехали….. Ну, пошли, тут львы, пантеры, их бьют палками, я рот разинула: милые звери, к<а>к непостижимо прямо идут на опасность….. Хотела Мандельштамихе шепнуть о том, к<а>к я люблю зверей под старость. Нагнулась, вижу: лесбиазка, черт ее дери, держит руку мандельштамихи и жмет и целует….. Высунула я им язык, и снова к зверям….. Вышли, Госику по дороге с лесбиазкой, мне с М<андельштамами>: «Не хорошо, Надюша (жене М<андельштама>), что Вы эту гадину принимаете, омерзительно!» — говорю ей. — «Но она влюблена в меня»,— шепчет пакостная Надюша. Я скорей домой, к своим милым зверям, ну их с людьми![1102]
Целыми ночами Сережа К. и Николинька Т. читали мне свои стихи, второй бесспорно талантлив, первый вымучен. Как странно они пишут, второй приемлет революцию, первый все мотает из своей пуповины. Второй проходит стадии Киплинга, Джека Л<ондона>, сказания Индии, Совнарком, первый: «Я, мне, мною, обо мне». Хорошо было их слушать вместе, точно водопад и заводь какая то….. Полюбила я очень Николеньку Т. — у него лицо такое, точно он долго плыл, и вот скоро берег, и он доплывет, и на берег выйдет, и радуются его не только мысли этому, но и ноги скачут от радости, но..... все еще под водой….. А женился он на девушке странной: она костюмерша кукольного театра, куколки ее величиною в 8 сант<иметров>, одеты по эпохам, с точностью поразительной и выдержкой, делает она их сама, одевает так тонко-художественно, что похоже на модэли; а вечером Николинька и она садятся за большим гладким столом, у них сделано 50 групп куколок разных эпох и национальностей, и жена выбирает какую-нибудь эпоху, расставляет их на столе и начинает рассказывать про них роман... Поэт сидит и слушает, слушает до утра, фигурки двигаются, а молодая жена творит фигуркам жизнь, думаю, что жена Николеньки больше, чем он, поэт, и к<а>к хорошо, что этот человек «под водой» сумел выбрать себе надзвездную жену. Сережа женился на мещанке, но, ткни ее осел, она, видишь ли, учится Делькроза <так!> и мизинец отставляет. Говорит, что «Сережа все пишет, пишет, и когда не надо будет, он все будет писать,— смешно!» Женила его на себе благодаря своей «небесной невинности и чистоте»,— так говорит Сережа; и эта «невинность» убедила его после свадьбы, что «благодаря революции у нее и ее 5 подруг сами по себе рассосались девичьи плевы: это от голода». И этот осел сегодня сериозно поведал мне сие, я долго смеялась, а потом выругалась и плюнула на девичьи плевы. В пятницу у меня будет еще моя моя <так!> горбунья-поэтесса княгиня Кугушева[1103], я люблю слушать ее, она хаос, но надоели размеры. Иногда я иду к Гоге[1104]; у него прелестная комната, ковры, портьеры, чисто, красиво. Застаю Индуса, его учителя Урду, он блещет передними золотыми зубами, сам черен и грустен, зовут его Вафа[1105]. Он говорит по-английски только, мне становится скучно. «Переведи ему,— говорю я Гоге,— пусть читает индийские стихи вслух». Индус обнажает все свои нервы и колет меня: «Да Вы ведь не поймете меня?» — «Ничего, не надо понимать, читайте, я послушаю музыку языка, который окружает мою дочь далекую, и сына моего два года не было со мной — он слушал этот ваш язык». Индус тихо целует мою голову (конечно, мысленно) и читает.
Читает собственно русские былины,— и размер тот, но любовь у них красивее, почти нет тела, нету плоти. Хорошо, я люблю Вафу слушать, а Гогик оделяет нас черным кофеем и хорошим кэксом. Тэки сидит на моих коленях и грезит о барышне: «Где дети? где Ляля, где Лева?»— спрашиваю я, скот, тихо скуля, отвечает мне: «Они есть». Ну хорошо! Левушку мы ждем завтра, он приедет к нам и мы с ним покутим. Мы любим с ним кулич с крэмом, а потом читаем поэта Райниса, в понимании и освещении зубоврача Дауге[1106]. Ну и хохочем же мы с ним — до слез, до блаженства. Вот и все, моя ненаглядная гвоздичка, горошек мой яркий и душистый. Живем мы с отцом какой-то ночной и темной жизнью: все из прошедшего грабим, а настоящее печальное: человек — молюск пошел!
Людей ходит к нам много, я стала всех пускать — стрекочут, муравьятца, а бога в лице нет. Умора, Мих. Фед. полез в актеры, дали ему третьестепенную роль, он прилетел домой, на клочке бумажки написана его роль: первый кредитор: «и я, и я».
второй кредитор: «в каталажку его»
третий кредитор (М.Ф.): «и я, и я сдеру с него».
Так вот вся роль «и я сдеру с него». А пройдошливый заходил Лэди Макбет, Посартом говорит мне: «Правда, мама Катя, вы не ожидали, что я так быстро выдвинусь?» Вытаращила я на него глаза и говорю: «Слушай, перестань бахвалиться: приехал солдат из муз. команды домой в деревню, с трубой, ну родичи и говорят: «Сыграй, Ваня» — «Сичас». Взял трубу, положил перед собой лоскуток бумаги (вроде твоей переписанной роли), стучит ногой, трубу держит, приговаривает: «Раз, два, три, четыре, раз, два, три, четыре», и в трубу — трррр….. опять ногой стучит, опять считает….. тпрууу... Солдат был уверен, что играет марш, родичи — вряд ли, ну а я убеждена, что ты еще тпррр». Обиделся... Вообще он жалкий и ничтожный духовный-черняк, и с ним у нас ничего общего, тяжеловатый сосед.