«Благо разрешился письмом…» Переписка Ф. В. Булгарина - Фаддей Венедиктович Булгарин
На днях мне удалось прослушать «Петербургский сборник», изданный Н. Некрасовым[1879]. У меня болели глаза, а потому вечера проводил я дома. Рано ложиться спать не могу. Деловые бумаги утром как-то легче исполняются. Итак, когда мне читали статью в «Сборнике» о литературе г. Белинского[1880], я надиктовал замечания мои на нее, кои при сем также посылаю тебе для прочтения.
Благодарю тебя покорнейше за присылку 3-й части твоих «Воспоминаний». Первые части их[1881] меня занимали самым приятнейшим образом. Твоя прабабка, житье родителей твоих, гаснувшая воячка[1882], положение людей в польских губерниях после раздела Польши, Ферзен, твоя корпусная эпоха – все это живо, картинно. Здесь оно во сто раз интереснее, нежели в Петербурге. Но пора перестать и пожелать тебе здоровья и охоты продолжать воспоминания.
24. Ф. В. Булгарин А. Я. Стороженко
Почтеннейший и неизменный друг Андрей Яковлевич!
Верно, как бог на небеси, что я люблю твоего Владимира как родного сына и что ничего не прошу для себя у Бога, как только, чтоб мои дети похожи были на твоего Владимира. Был он всегда малый умный и благородный, а вот теперь и ученый. Учился он основательно и сделал чудо, приобрев степень кандидата в столько времени, в сколько другие едва вступают в двери храма наук. В Дерпте он приобрел общую любовь и уважение, и все отцы семейств указывали на него своим детям как на образец. Наградил тебя Бог! По характеру твой Владимир человек сорокалетний. Ради бога, не стесняй его воли и позволь жить на свете по его влечению. Чтоб ты ни предпринимал, никогда ты не сделаешь из него ни светского франта-визитера, ни честолюбца. Он человек кабинетный, находящий наслаждение только в малом кружке умных и честных людей или в доброй семье. Я почитаю это высоким благом, дарованным ему свыше, и не знаю, как ты думаешь об этом.
Благодарю за прием моего племянника, офицера. Безак[1883] не исполнил моей просьбы, боясь опасностей Варшавы для юноши! Но опасности для нравственности не в большом городе, а в глуши. В городе он мог бы иметь kochankę[1884] – в чем не будет недостатка и в деревне, – но в городе молодой человек, живущий в обществе, не сопьется и не получит кордегардных привычек[1885]. Впрочем, я за отказ не в претензии – и знал вперед, что из моей просьбы ничего не будет. Ведь я никому не нужен в Варшаве, а между людьми все идет на промен. Кто в 57 лет не знает людей – ten kiep[1886].
Вино я не могу тебе послать прежде осени. Дорог нет, и Пирятин все равно что Бухара или Кашемир. Прямых сообщений нет. Мне обещали дать знать, когда пойдет на осень транспорт с аптекарскими материалами в Лубны, – тут я приплету и вино. Ты же не живешь в деревне, так все равно, сегодня или завтра.
Ты видишь одну глупость в русских журналах, а я вижу больше, но молчу. Чистый коммунизм, проповедуемый явно, без всяких обиняков. Например, в «Отеч[ественных] записках» 1844 г. № 2, стр. 98, в статье «Иезуиты» напечатано: «Бог на кресте освящающий свободу и равенство не одних римских граждан, но и всех людей, как членов одного человечества, присущего его божественности, – вот что победило древний мир и не престает развиваться и оплодотворяться в мире новом». Каково тебе это покажется? И этот журнал покровительствуется и продается в провинциях жандармами и чиновниками всех ведомств, по предписанию директоров департаментов, восхваляется с кафедр и проч.[1887] Судьбы Промысла неисповедимы! Поверили ли бы во Франции, что подобные правила распространяются именем правительства? После этого чему дивиться, что я, старовер, верующий, что свобода и равенство – мечты и притом ядовитые, что коммунизм есть чума нашего века, – не мил якобинцам и их покровителям! Но издатель «Отеч[ественных] записок» имеет 100 000 руб. дохода, а с этим как не найти покровителей. Пишут злое и притом безграмотно, искажая прекрасный русский язык, а между тем даже критика их языка почитается здесь злонамеренностью. «“О времена, о времена!” – Собака, выходя из кухни, горько выла!»[1888] и проч. Я только и смотрю, как бы улизнуть в Карлово да и запереться там до смерти с моими книгами; поедешь ты на житье в Малороссию – приеду к тебе месяца на три непременно. Отведем душу.
Поляков я хорошо знаю, как будто сам сотворил их. Истребить их можно, но переделать – никак! Делай с ними, что хочешь, – но позволь врать и носить какую-нибудь особую ленточку в виде кокарды, и они будут счастливы, хоть запряги их вместо волов на мельнице. Уж такая натура! Будут говорить: «Ciężkie czasy, ale życie wesołe»[1889] и околевать под тяжестью работы, распевая narodowe piosenki[1890]. Последняя их попытка воевать с тремя державами, не имея даже ни одного регулярного барабанщика (об артиллерии ни слова!), доказывает, что тут надобно иметь дело не с мозгом.
Присланный тобою рассказ о Лелевеле недостаточно рисует его характер. Я знал его лично и был с ним в корреспонденции. Он даже печатал у меня статьи в «Северном архиве». Лелевель есть просто ученый дурак. Он знал мидян и ассирийцев, но до сих пор не знает ни России, ни Польши. Лелевель есть математическое доказательство, что теория без практики – мыльный пузырь. Имен и чисел он знает много, а людей никогда не знал. В политическом отношении Лелевель то же, что известный во французской революции Анахарсис Клоц, который подписывался: ennemi personnel de Jésus Christ[1891], а сроду не читал Евангелия. Место для Лелевелей – в доме сумасшедших. О древностях говорит он, как Бог, а о политике, как козел!
Один я двигаю «Пчелу» и почти насмерть заработался. Пишу к тебе в два часа ночи и кончаю письмо, как водится, просьбою: есть у вас в какой-то школе учителем или профессором живописи Каневский[1892]. Он начал портреты моих детей, кажется, и кончил, и увез с собою в Варшаву! Пока я был ему нужен, он, разумеется, работал, а потом и бросил. Нельзя ли взять