Сергей Романовский - Наука под гнетом российской истории
В то же время, было бы неверно считать, что Петр I, напрямую связывая развитие науки с раскрепощением мысли, боялся свободомыслия, а потому пересаженное им в русскую почву древо знаний долго не желало приживаться. Во-первых, уже в начале XVIII века Петр столь сильно укрепил свое самовлавст-во, что вообще ничего и никого не боялся. К тому же напор его реформаций был столь силен, а царский гнев против сомневающихся был настолько неукротим, что это не только отшибало всякое желание «рассуждать», но даже высшую знать по сути сделало царскими холопами. Во-вторых, в те годы прямой связи между развитием знания и раскрепощением сознания человека вообще не просматривалось, ибо за науку почиталось только вполне конкретное, да к тому же практически полезное дело. Наконец, в-третьих, Петр не культивировал, а насаждал науку, исходя при этом из традиционного для России узко прикладного воззрения на «книжное обучение», лишь перенеся акцент от вопросов душевного спасения к проблемам технического прогресса.
Недаром, основные задачи, которые он поставил перед Академией наук, сводились к разностороннему изучению Сибири и восточных окраин империи. Конкретно, это должно было вылиться в решение трех основных задач: составление географической карты всего Российского государства, определение границ Азии и Америки, наконец, подробное исследование физико – географических условий всей Сибири [98]. (Нельзя не отметить весьма характерный штрих. Берингов пролив открыл еще в 1648 году якутский казак Семен Дежнев. Но это выдающееся событие Петру было неизвестно. Географические открытия вплоть до середины XIX века считались в России «секретными», а потому сразу погребались в бесчисленных канцеляриях. Так, в 1720 г. по приказу Петра I в Сибирь отправилась экспедиция Д. Мессерш-мидта. Когда в 1727 г. она вернулась в Петербург, то все материалы у Мессершмидта мгновенно отобрали, а сам он клятвенно заверил чиновников, что ни одного слова об этой экспедиции не напечатает. По повелению Е.Р. Дашковой так же поступили в 1783 г. с материалами экспедиции В. Зуева).
Импортировав науку в Россию и не сделав ее органически необходимой для развития общества, Петр I тем самым протрассировал через будущую историю все ее беды и коллизии. Главная из них – полная, по сути крепостническая, зависимость ученого сословия страны от правительственных чиновников, а им нужды ученых были всегда абсолютно безразличны. Поэтому наука в России и в XVIII и в XIX столетиях развивалась только благодаря самоотверженному, бескорыстному служению Истине подлинных подвижников. Как писал В.И. Вернадский, даже в начале XX века ничего не изменилось в сравнении с временами М.В. Ломоносова – как тогда, так и теперь “русским ученым приходится совершать свою национальную работу в самой неблагоприятной обстановке: в борьбе за возможность научной работы” [99].
И все же, как бы там ни было, Н.А. Бердяев правильно заметил, что мысль и слово пробудились от вековечной русской спячки именно в петровской России. Науку в стране прописали!
Русский историк А.А. Кизеветтер был уверен в том, что резкий рывок мысли от чисто религиозного миросозерцания к естественнонаучному во время петровских реформ был возможен только потому, что раскол русского православия выбил из верующих все фанатично – дремучее, заставил их и на собственную веру смотреть широко открытыми в мир глазами.
В этом утверждении – лишь малая доля истины. Бесспорно лишь то, что реформы Петра Великого готовили все его предшественники последних столетий. Еще при Борисе Годунове вынуждали русское боярство носить европейские кафтаны и пытались заставить их брить бороды; тоже делали дед и отец Петра. Еще Борис Годунов отправил на учебу за границу партию смышленых русских отроков, но все они стали первыми невозвращенцами. Михаил Романов старался реформировать русскую армию, желая сделать ее профессиональной. А Алексей Михайлович метался в поисках подходящих экономических новаций, поскольку казна дала катастрофическую течь.
Все это действительно было. Но делалось непоследовательно, вяло, а потому так ничего до конца и не было доведено. Самым «последовательным» реформатором был лишь один Иван Грозный. Своей паталогической, не поддающейся никакому рациональному осмыслению, жестокостью он посеял такой глубинный неистрибимый страх в людях, что страх этот, передаваясь от поколения к поколению, благополучно дожил до вре-мени петровских реформ. Именно «государев страх», а ничто другое, явился лучшим «помощником» всех начинаний Петра Великого.
Что же касается раскола, то эта варварская реформа патриарха Никона, напротив, фанатизм русского верующего человека сделала доминирующей чертой его поведения. Доведенный до крайней степени исступления, фанатизм даже оказался сильнее страха, а потому раскол скорее не способствовал, а тормозил реформы. Петр поэтому избрал единственно верную тактику: своим бешенным напором и непримиримостью он вынудил людей работать в таком темпе, что им было не до схоластической религиозной риторики, им просто некогда было отвлекаться на боль еще кровоточащих ран, нанесенных расколом. К тому же неоценимую помощь Петру оказал Феофан Прокопович, умный и циничный богослов – политик и талантливый литератор, ставший своеобразным посредником между царем-реформатором и религиозными фанатиками.
Иную позицию заняли иерархи церкви, активно настраивая прихожан на своих проповедях против реформ. Причем делали это и сторонники и противники раскола. В этом смысле петровские преобразования даже приглушили раны раскола, ибо православные почувствовали, что царь замахнулся на весь строй привычной русской жизни и, позабыв о своих внутренних обрядовых разногласиях, дружно восстали против царя-антихриста. До Петра основой миросозерцания русского человека была “не-бывалая цельность духа” [100]. Позднейшего раздвоения личности и духа еще не знали. Ясно поэтому, что реформам Петра противостояли не отдельные фанатики и отсталые варвары, им сопротивлялось все “древнерусское миросозерцание” [101]. Оно к тому времени, благодаря расколу, само в значительной мере размылось и это в некоторой степени предопределило успех петровских преобразований.
Петр все это прекрасно видел. Он понял, что церковь не помощница в его делах. А коли так: не желают церковники помогать словом, помогут делом. И он заставил церковь платить в государственную казну большие суммы на содержание войска, строил за ее счет корабли. А когда в 1700 г. умер самый влиятельный его оппонент, патриарх Адриан, 28 – летний Петр I дал четко понять русским людям – кто есть кто в Российском государстве. Он своей властью запретил высшую церковную должность, зато ввел новую: местоблюстителя патриаршего престола с функциями только духовного пастыря и без малейшей возможности вмешательства в государственные дела.
В отношении же науки в реформах Петра просматривается вполне определенный парадокс: реформы дали мощный начальный импульс для ее развития, но одновременно дух и стиль всей реформаторской программы были такими, что неизбежно должны были в дальнейшем заглушить начавшие проклевываться ростки свободной научной мысли. Объясняется это просто: Петр реформировал систему российской государственности, нисколько не заботясь об обратных связях. А потому все реформы, исключая те, что цементировали систему управления, после смерти преобразователя мгновенно остановились или даже дали обратный ход.
Так, уже при Елизавете Петровне президент Академии наук граф К.Г. Разумовский докладывал Сенату: что касается заявления некоторых академиков, будто “науки не терпят принуждения, но любят свободу”, то по его мнению, за этими словами скрывается ни что другое, как “желание получать побольше денег, но поменьше работать” [102]. Подобное отношение российского чиновничества к науке, сохраняясь все последующие годы, благополучно дожило до наших дней. Но начальный импульс такого небрежения был задан Петром I, ибо Академия наук была в то время нужна лично ему, но не России.
Про реформы Петра обычно говорят, что он стремился подогнать Россию под общеевропейский стандарт, силился навязать России Европу, наплевав на историю страны, национальные традиции, особую историческую миссию России и т.д. Если бы так, то никакой беды бы не было. Россия, даже полностью переняв европейский стиль жизни, все равно осталась бы именно Россией и никогда не превратилась бы в подобие Германии или Франции. Беда в том, что Петр с его исполинским замахом копал на самом деле очень мелко. Его реформы, в том числе и научная, истинно русской жизни, российской глубинки не затронули. У Европы он перенял лишь вершки (одежда столичной знати, немецкая речь, ассамблеи, коллегии по-шведски и т.п.), а корешки остались в российской почве. Их он не только не вырвал, но своими реформами вынудил расти еще более интенсивно.