Павел Щёголев - Падение царского режима. Том 1
Завадский. – Григоровичу не нравилось это?
Наумов. – Григорович сталкивался со мной, когда я работал в Верховной комиссии, и говорил: «Вы меня допекаете письмами, какое вам дело до флота, когда вам поручены совсем иные дела». – Я говорю: «Я не могу разделить флот и армию потому, что оборудование царицынского завода не преследует лишь одну артиллерию морского типа, но несомненно там были заказы и для полевой артиллерии».
Завадский. – Значит, Григорович сам говорил и, значит, все это шло от Григоровича?
Наумов. – Позвольте об этом категорически не говорить.
Завадский. – Значит, вы только предполагаете?
Наумов. – Да, потому что Григорович обращался ко мне.
Завадский. – Затем, – по поводу первого периода вашего министерства, когда был председателем Совета Министров Горемыкин, вы упоминали, что считали журнал Совета Министров пристрастным. Чья была редакция и как именно ее изменяли?
Наумов. – О пристрастности я не буду говорить, но, несомненно, там были большие стилисты. Для того, чтобы провести известную мысль, требовались особые усилия.
Завадский. – Это была их общая болезнь: они живого слова не допускали.
Наумов.– Конечно, журнал составлялся очень хорошо, но надо было очень следить.
Завадский. – Значит не то, чтобы делалось это сознательно, а ради изящества канцелярского стиля?
Председатель. – Может быть, ради затемнения?
Завадский. – Им непременно нужна была какая-то канцелярская рутина.
Председатель. – Вы основываетесь на объективных актах некоторого несоответствия?
Наумов. – Иной раз, да.
Завадский. – Может быть, злой умысел был?
Наумов. – Позвольте этого так не говорить, но было известное сдерживающее начало, для того, чтобы облечь положение вещей в такую форму, которая была нужна для известных докладов.
Завадский. – Так сказать, сгладить острые углы. Затем вы упомянули, что назначение Штюрмера произвело на вас ошеломляющее впечатление. Вы сказали: «Я и раньше к нему относился с недоверием». Значит вы знали его?
Наумов. – Как политического деятеля?
Завадский. – Какое впечатление производил на вас Штюрмер до его назначения?
Наумов. – У меня каких-нибудь фактов нет. Я считал, что это был – деятель политики ради своих эгоистических целей, политик-эгоист. Казалось, что для него все остальное является только известным фоном. Так мне казалось. Я не могу сказать, чтобы у меня были какие-нибудь факты, на основании которых я мог бы сказать, что он делает что-нибудь политически преступное. Я не могу этого сказать. Просто сердце у меня к нему не лежало. А потом согласитесь, раз он не был назначен городским головой в Москве, это было на протяжении полутора лет, и затем, после отмены этого назначения, иметь его старшим своим товарищем не хотелось.
Завадский. – А относительно денежных его дел, вам ничего неизвестно?
Наумов. – Этого я не знаю.
Завадский. – Я думал, что и на этой почве у вас было недоверие?
Наумов. – Я с ним не был знаком близко. Его сын был в Самаре, ужасное он производил впечатление. Он временно служил там, отец приехал к нему. Я ему раз отдавал визит. Это было несколько лет тому назад, этим кончилось наше знакомство.
Завадский. – Вы не припомните ли, кто были те лица, хотя бы некоторые из них, кто по телефону беседовал с вами по поводу предстоящего появления Распутина?
Наумов. – Мне курьер докладывал. Курьер говорил – мне приказали передать то-то и то-то; потом, когда мне лично кто-нибудь говорил, я отвечал – перестаньте, оставьте.
Завадский. – Так что у вас осталось только общее впечатление?
Наумов. – Общее впечатление.
Завадский. – Вы в четверг принимали Штюрмера, а по поводу Распутина звонили в пятницу?
Наумов. – Все время. В Европейской гостинице, где я жил, есть центральная станция, потом соединяли со мной. Из моих друзей никто об этом со мной не говорил, а это были такие лица, которые хотели меня запугать.
Завадский. – Запугать вас?
Наумов. – По моему, запугивать.
Завадский. – Я записал два ваших выражения. Вы сказали, что когда Распутин явился к вам, то вам еще его огромная власть была неизвестна; значит, впоследствии вы убедились?
Наумов. – Да, я убедился.
Завадский. – Какие примеры?
Наумов. – Все то, что случилось в этот день, все это представлялось мне актом простым, естественным, а вокруг этого создавалась такая обстановка, что я сделался каким-то героем. Я увидел тут что-то такое, с чем приходится действительно считаться. Ведь я провинциал, я приезжал сюда лишь на сессии. Слухи были очень упорными, я знал, что он мерзкий человек, но не знал, что он такой силой обладает, я считал, что он избалован обществом, потому что несомненно само общество поставило его на такой пьедестал, с которым все считались.
Завадский. – Больше Распутина вы не видали и никаких дел с ним не имели?
Наумов. – Нет.
Завадский. – Вы говорили, что вам Питирим присылал записки. Какое было содержание этих записок?
Наумов. – «Прошу принять такого-то», «прошу сделать», «прошу исполнить такую-то просьбу». Это было, кажется, раза два-три.
Смиттен. – Вы не можете сказать по поводу этих записок Питирима, – которому конечно было известно, что министры принимают всех лиц, обращающихся к ним, – они не касались предосудительных дел?
Наумов. – Нет, просто – «Прошу принять».
Смиттен. – В виде рекомендации?
Наумов. – Да, в виде рекомендации.
Завадский. – Последний вопрос. Вы сказали со слов генерала Алексеева, что была артиллерийская подготовка из Царского Села?
Наумов. – Так назывались письма государыни императрицы из Царского Села.
Завадский. – Значит, это был намек на письма от Александры Федоровны?
Наумов. – Да, от Александры Федоровны. Надо вам сказать, что за время моей службы министром у меня было два доклада у императрицы. Первый доклад был по поводу знаменитого кустарного комитета, который Кривошеиным был передан и возглавлен императрицей Александрой Федоровной. Она захотела быть во главе кустарного комитета. После Кривошеина попал сырой материал ко мне в распоряжение, и мне нужно было доложить о состоянии кустарного комитета и, кроме того, представиться императрице. Это был первый прием, он был очень короткий, других дел никаких не было, докладывал в самых общих очертаниях. 25 июня я получил приглашение от императрицы для доклада по делам кустарного комитета. Императрица меня встретила несколько сухо, впрочем у нее всегда был замкнутый вид. У нее были листочки и по ним она задавала мне вопросы, производила экзамен по делу кустарного комитета, очень настойчиво проводила свои мысли. На этой почве у меня вышел, с точки зрения придворного этикета, серьезный гаф.[*] Я разгорячился и начал совершенно определенно противоречить государыне. Из ее слов я увидел, что кустарное дело постольку может вестись, поскольку необходимо инструктирование нашими силами. Она начала с того, что без инструкторов дело не пойдет. Из ее слов я понял, что этих инструкторов надо найти извне, но что из народных масс их найти трудно. Тогда я стал говорить, что кустарное дело теперь имеет уже известную законченность и что это могу я доказать присылкой фотографий таких художественных вещей, которые представляют собой нечто совершенно законченное, и по ним можно судить, что у нас можно найти своих инструкторов. Удивительная была настойчивость у нее и заинтересованность. Она производила впечатление иное, чем государь. Государь относился обаятельно-благосклонно, если можно так выразиться, всегда соглашался, императрица же останавливала, начинала спорить, доказывала и, видимо, осталась недовольна моим докладом. Потом я вспомнил, что государь мне сказал 28-го, как-то при случае: «Императрица писала мне, что вы были у нее». – Я рассказал, что было. Тут я убедился, что несомненно письма были от императрицы, это мне было подсказано, и, видимо, они подготовили почву для того, чтобы моя отставка была принята.
Председатель. – Вопросы, которые она вам задавала, не производили впечатления тенденциозно направленных к тому, чтобы дискредитировать вашу деятельность и ваше отношение к кустарному делу? Это не был ход ваших противников?