А. Лаврин - 1001 Смерть
Ну а физическое освобождение Толстого от пут земного, плотского существования происходило так: 28 октября 1909 г., устав от внутрисемейных раздоров, он тайком от большинства родных (прежде всего, от жены Софьи Андреевны) бежал из своего имения в Ясной Поляне. С ним была дочь Александра Львовна. 1 ноября она телеграфировала секретарю Толстого Черткову:
«Вчера слезли Астапово, сильный жар, забытье, утром температура нормальная, теперь снова озноб. Ехать немыслимо».
Этим утром, лежа в постели. Толстой продиктовал дочери в записную книжку следующее:
«Бог есть неограниченное Все, человек есть только ограниченное проявление Бога»
и спустя некоторое время велел добавить:
«Или еще лучше так: Бог есть то неограниченное Все, чего человек сознает себя ограниченной частью. Истинно существует только Бог. Человек есть проявление его в веществе, времени и пространстве. Чем больше проявление Бога в человеке (жизнь) соединяется с проявлением (жизнями) других существ, тем больше он существует. Соединение этой своей жизни с жизнями других существ совершается любовью…»
«Через некоторое время, — описывает дальнейшее Бунин, — он снова позвал ее (дочь. — А.Л.):
— Теперь я хочу написать Тане и Сереже.
Несколько раз он должен был прекращать диктовать из-за подступивших к горлу слез, и минутами она едва могла расслышать его тихий, тихий голос:
«Милые мои дети, Таня и Сережа!
Надеюсь, что вы не попрекнете меня за то, что я не призвал вас. Призвание вас одних без мама было бы великим огорчением для нее, а также и для других братьев. Вы оба поймете, что Чертков, которого я призвал, находится в исключительном положении по отношению ко мне.
Он посвятил свою жизнь на служение тому делу, которому я служил последние сорок лет моей жизни. Дело это не столько мне дорого, сколько я признаю — ошибаюсь или нет — его важность для всех людей и для вас в том числе…
Еще хотел прибавить тебе, Сережа, совет о том, чтобы ты подумал о своей жизни, о том, кто ты, что ты, в чем смысл человеческой жизни и как должен проживать ее всякий разумный человек. Те усвоенные тобой взгляды дарвинизма, эволюции и борьбы за существование не объяснят тебе смысл твоей жизни и не дадут руководства в поступках; а жизнь без объяснения ее значения и смысла и без вытекающего из нее неизменного руководства есть жалкое существование.
Подумай об этом. Любя тебя, вероятно, накануне смерти, говорю об этом.
Прощайте, старайтесь успокоить мать, к которой я испытываю самое искреннее чувство сострадания и любви.
Любящий вас отец Лев Толстой».— Ты им передай это после моей смерти, — сказал он Александре Львовне и опять заплакал.
Утром 2 ноября приехал Чертков и, взволнованный этим, он опять плакал. Положение же его становилось все серьезнее. Несколько раз он отхаркивал кровяную мокроту, жар у него все повышался, сердце работало слабо, с перебоями и ему давали шампанское. Днем он сам несколько раз ставил себе градусник и смотрел температуру. К вечеру состояние его еще ухудшилось. Он громко стонал, дыханье было частое и тяжелое… Он снова попросил градусник и, когда вынул его и увидал 39,2, громко сказал:
— Ну, мать, не обижайтесь!
В восемь вечера приехал Сергей Львович. Он опять очень взволновался, увидав его, когда же Сергей Львович вышел от него, позвал Александру Львовну:
— Сережа-то каков!
— А что, папаша?
— Как он меня нашел! Я очень рад, он мне приятен… Он мне руку поцеловал,
— сквозь рыдания с трудом проговорил он.
Третьего ноября Чертков читал ему газеты и прочел четыре полученных на его имя письма. Он их внимательно выслушал и, как всегда это делал дома, просил пометить на конвертах, что с ними делать.
Ночь с 3 на 4 была одна из самых тяжелых. Вечером, когда оправляли его постель, он сказал:
— А мужики-то, мужики как умирают![87] — и опять заплакал.
Часов с одиннадцати начался бред. Он опять просил записывать за ним, но говорил отрывочные, непонятные слова. Когда он просил прочитать записанное, терялись и не знали, что читать. А он все просил:
— Да прочтите же, прочтите!
Утро 4 ноября было тоже очень тревожно. Появился еще новый зловещий признак: он, не переставая, перебирал пальцами, брал руками один край одеяла и перебирал его пальцами до другого края, потом обратно, и так до конца. Иногда он старался что-то доказать, выразить какую-то свою неотвязную мысль.
— Ты не думай, — сказала ему Александра Львовна.
— Ах, как не думать, надо, надо думать!
Так весь день он старался сказать что-то, метался и страдал. К вечеру снова начался бред, и он умолял понять его мысль, помочь ему.
— Саша, пойди, посмотри, чем это кончится, — говорил он.
Она старалась отвлечь его:
— Может быть, ты хочешь пить?
— Ах, нет, нет… Как не понять… Это так просто!
И снова бредил:
— Пойдите сюда, чего вы боитесь, не хотите мне вмочь, я всех прошу…
— Искать, все время искать… — В комнату вошла Варвара Михайловна. Он привстал на кровати, протянул руки и громким, радостным голосом? глядя на нее в упор, крикнул (приняв ее за умершую дочь):
— Маша! Маша!..
Всю ночь Александра Львовна не отходила от него. Он все время метался, охал. Снова просил записывать. Записывать было нечего, а он все просил:
— Прочти, что я написал! Что же вы молчите? Что я написал?
Все время старались дежурить возле него по двое, но тут случилось, что Александра Львовна осталась одна. Казалось, он задремал. Но вдруг сильным движением он стал спускать ноги с постели. Она быстро подошла.
— Что тебе, папаша?
— Пусти, пусти меня! — и из всех сил рвался вперед.
— Пусти, пусти, ты не смеешь держать, пусти!
В 10 часов утра 6 ноября приехали московские врачи.
Увидав их, он сказал:
— Я их помню…
В этот день он точно прощался со всеми. Ласково посмотрел на Душана Петровича (домашнего врача. — А.Л.) и с глубокой нежностью сказал:
— Милый Душан, милый Душан!
Меняли простыни, я поддерживала ему спину, — говорит Александра Львовна. — И вот я почувствовала, что его рука ищет мою руку. Я подумала, что он хочет опереться на меня, но он крепко пожал мне руку один раз, потом другой. Я сжала его руку и припала к ней губами, стараясь сдержать рыдания. В этот день отец сказал нам слова, которые заставили нас вспомнить, что жизнь для чего-то послана нам и что мы обязаны, независимо от каких-либо обстоятельств, продолжать эту жизнь, по мере слабых сил своих стараясь служить Пославшему нас и людям. Кровать стояла среди комнаты. Мы сидели около. Вдруг отец сильным движением привстал и почти сел. Я подошла:
— Поправить подушки?
— Нет, — сказал он, твердо и ясно выговаривая каждое слово, — нет. Только одно советую помнить, что на свете есть много людей, кроме Льва Толстого, а вы смотрите только на одного Льва.
Деятельность сердца у него очень ослабела, пульс едва прощупывался, губы, нос и руки посинели и лицо как-то сразу похудело, точно сжалось. Дыханье было едва слышно…
Вечером, когда все разошлись спать, я тоже заснула. Меня разбудили в десять часов. Отцу стало хуже. Он стал задыхаться. Его приподняли на подушки, и он, поддерживаемый нами, сидел, свесив ноги с кровати.
— Тяжело дышать, — хрипло, с трудом проговорил он.
Всех разбудили. Доктора давали ему дышать кислородом… После впрыскивания камфары ему как будто стало лучше. Он позвал брата Сережу:
— Сережа!
И когда Сережа подошел, сказал:
— Истина… Я люблю много… как они… Это были его последние слова. (Когда-то в своем дневнике он записал: «Слова умирающего особенно значительны»).
Утром 7 ноября в 6 часов 5 минут Толстой тихо скончался.
ТОРРИХОС Омар (1929–1981) — генерал, бывший президент Панамы.
Английский писатель Грэм Грин, один из друзей генерала, рассказывал, что когда он спрашивал Торрихоса, о чем он чаще всего думает, тот отвечал: «О смерти».
Однажды, в 1974 г., Торрихос был на волосок от смерти, когда из-за неполадок системы ориентации его самолет заблудился над бескрайними джунглями, и только встреча с другим самолетом, пилот которого понял, что произошло, и указал дорогу самолету генерала (тогда президента), спасло его.
Автор книги о Торрихосе приводит такой любопытный факт: Габриэль Гарсиа Маркес, который встречался с Торрихосом 20 июля 1981 г., за десять дней до трагического события, вспоминает, что в тот раз они больше всего разговаривали с генералом о смерти, причем именно той, которая угрожает всем летающим на самолетах. Может быть, это было вызвано тем, что генерал знал, насколько Гарсиа Маркес не любит и боится летать на самолетах…