Дмитрий Быков - Тайный русский календарь. Главные даты
Кстати, вот задача: представить Гоголя на войне! Почему-то мне кажется, что он любил и даже умел бы это дело. «Тарас Бульба» написан с любовью — и Гоголь в бою представим. Хотя, конечно, он хитро избегал бы явных опасностей, но, случись такая опасность, вел бы себя героически, как Зощенко. Объяснить не могу, чистая интуиция. Возможно, в самом деле нет такого врага, который был бы страшнее его темных кошмаров. И, как ни странно, с Россией та же история, то есть этот психологический тип ей наиболее близок. Она так боится собственных внутренних драм, так бессильна что-либо противопоставить внутренним захватчикам, что внешние для нее — не самое страшное препятствие: она разгромит либо поглотит тех, перед кем пасуют лучшие армии мира. Наверное, тут дело в том, что после своих внутренних кошмаров ей жизнь не дорога — так же, как и Гоголю, и Зощенко.
Почему «Перед восходом солнца» вызвала такой начальственный гнев — в общем, понятно: Сталин ненавидел Зощенко, но не потому, конечно, что видел в нем отважного разоблачителя собственной духовной мелкотравчатости — он не настолько был умен и самокритичен, — а потому, что как раз любил высокое, пафосное. Искусство Зощенко казалось ему мелким, развлекательным, мещанским, и все это с подкусами, с намеками! Стоило, однако, Зощенко заговорить серьезно — и он подвергся уничтожительному разносу, а в знаменитом ждановском докладе его повесть была названа «омерзительной». Тут-то в теме ошибиться не мог никто: Зощенко не обличал обывателя, не разоблачал недостатки советской бюрократии и не бичевал невежество. Он заговорил о человеческом достоинстве, которым дышит каждая строка последней повести. Он написал книгу об унижениях и о личной чести, о преодоленном страхе (пусть перед собственной психикой) и свергнутом рабстве. А это уже такая опасность, которую следовало отсечь немедленно (и публикация второй части, остановленная в 1943 году, состоялась лишь тридцать лет спустя под другим названием, в 1972 году, в «Звезде»).
Пусть методы Зощенко не особенно действенны — в конце концов, всякий способен выработать личные; сознаемся, господа, что аутотерапия действенней любого психоанализа, по крайней мере, пока речь не идет о клиническом безумии. В пограничном состоянии, в неврозе, каждый как-нибудь изобретает себе способ спасения — вспоминать духоподъемное, читать болеутоляющее или игнорировать противное. Когда я уходил в армию и, естественно, нервничал по этому поводу Новелла Матвеева, литературный учитель и любимый поэт, предложила мне, что называется, мантру: «Вот тебе, гадина, вот тебе, гадюка, вот тебе за Гайдна, вот тебе за Глюка». Это реплика одного из музыкантов в драке, в ее пьесе «Предсказание Эгля»: психологический мотив очень точен — тем самым ты как бы прислоняешься к авторитету Гайдна и Глюка, дерешься не просто так, а от их имени, и это здорово заводит. У других — другие мантры и соответственно правила, ими, кстати, полезно делиться. Важно поставить вопрос о борьбе с внутренним страхом; Зощенко этот вопрос поставил и доказал, что страх преодолим.
Собственно, его приступы ипохондрии были не чем иным, как рецидивами внутренней тревоги, набрасывающейся, как известно, на все, что под рукой, — в первую очередь на собственный организм; есть и более коварный вариант — когда этот же страх набрасывается, например, на личную жизнь, на отношения в семье, и тогда человеку кажется, что ему изменила жена. Этот ужас Пастернак пережил в 1935 году, Шварц — в 1938-м, а отдельные мои знакомые регулярно переживали в семидесятые, о чем много писали и рассказывали. Это никак не было связано с конкретными поводами — просто внутренний ужас искал себе пищи, как огонь бросается на ближайшие сучки и веточки. Этот же страх Зощенко был вполне конкретной природы — человек хрупкий и впечатлительный, он был чуток к любым проявлениям террора, а террор был кругом, на каждом шагу. До Первой мировой у него эти приступы были единичны, во время войны — часты, а начиная с двадцатых — регулярны. Дальше эта болезнь загонялась все глубже внутрь, и вскоре он уже начал думать, что это не реакция на террор, а особенность его психики, — однако к середине тридцатых его до того утомил и унизил собственный страх, что он принялся с ним бороться и делал это талантливо и успешно. Не знаю, действительно ли ему помогли попытки докопаться до первообразов, испугавших его в детстве на всю жизнь, действительно ли он разрушил ложные связи и навязчивые ассоциации, но одного он добился бесспорно: дотянул, по-прустовски говоря, до светлого поля сознания то, что таилось в прапамяти. И самый этот процесс оказался так утешителен и успокоителен, что страх его прошел: если бы каждый из нас нашел в себе силы проанализировать собственные страхи — глядишь, в стране было бы меньше гипнозов, лизоблюдства и подлости.
Ну вот, и эта его попытка одолеть страх путем самоанализа — наиболее действенным способом, при котором процесс важнее результата, — оказалась уже непростительна. Этого было нельзя, и книга его была провозглашена вредной, а сам он подвергнут беспрецедентному остракизму (думается, только подлинно всенародная слава спасла его от ареста, хотя, возможно, был тут особо утонченный садизм: довести до нищеты человека, больше всего боявшегося именно стать нищим; он и тут не опустился до нищенства — вспомнил одно из своих бесчисленных ремесел и стал тачать сапоги). Лучшая его проза была запрещена и оболгана. Но, слава Богу, сегодня она у нас есть. Читать и перечитывать. А «Баню» или «Аристократку» вспоминать как подступы, стилистические упражнения, пробы пера от избытка молодых сил.
Все-таки Катаев не зря в «Венце» назвал его штабс-капитаном.
13 августа. Родился Альфред Хичкок (1899)
Альфред, или Самоограничение
Вот так, в духе нравоописательных романов XVIII века, назвал бы я его биографию. Забудем на время выдуманные им самим (думается, без особенного старания) мрачные и таинственные подробности. Забудем, что само слово «Хичкок» во всем мире считается синонимом саспенса. Рассмотрим честную восьмидесятилетнюю жизнь блестящего профессионала, начавшуюся 13 августа 1899 года. Поймем, что пресловутые острые сюжеты, тайны (всегда рационально объясняемые) и убийства (всегда наказанные, в лучших традициях все той же нравоописательной классики) нужны были ему лишь как наиболее эффектный способ поставить и решить тонкую формальную задачу. Каждая его картина — головоломка не для зрителя, а для самого себя; шахматный этюд, вроде тех, какие так любил составлять на досуге его сверстник и несостоявшийся соавтор Набоков. Но Набоков был русский, при всей отточенности манер и стиля; он формальными задачами отнюдь не ограничивался, сколь бы ни старался уверить читателя в обратном. Хичкок, конечно, тоже моралист — но скорей по привычке, в силу традиции; он одержим не поисками абсолюта, не борьбой с мировым злом и даже не личными таинственными маниями, которых у него не было: в истории кино нет, кажется, более ровной биографии. Сам он пытался себе эту манию выдумать — мол, однажды в детстве его ни за что ни про что заперли в полицейском участке, а когда выпускали, офицер полиции предупредил: «Вот что мы делаем с плохими мальчиками». Хичкок шутя завещал написать это на своей могильной плите — слава Богу, там ничего подобного нет, как не было и фобии. Хичкок тщательно выгораживал крошечный пятачок и на нем с поразительным формальным блеском решал неразрешимую, казалось бы, задачу; и только.
Можно ли в тридцатиметровом павильоне, самом маленьком в студии, снять динамичную картину? Можно: если у нас замкнутое пространство, значит, вагон. Что может происходить в вагоне? — исчезновение пассажира, при том, что спрятать его негде. Может, его и не было? Делаем «Леди исчезает» (1938), где попутно решаем еще одну редкую задачу, сопрягая комедию с триллером. Можно ли снять детектив одним планом — особенно если учесть, что коробки пленки хватает на 10 минут? Можно: вот «Веревка» десять лет спустя, эксперимент в реальном времени. Более отважный и технически трудный замысел — разве что «Русский ковчег» Сокурова, тоже «одноплановый», с постоянно движущейся камерой вдобавок, так ведь сколько лет прошло! Любимым автором Хичкока (думаю, наличествовало и некоторое человеческое притяжение, хотя биографы молчат) была Дафна Дюморье — лучшая, по-моему, британская писательница прошлого века, одержимая той же манией постоянного решения тонких технических задач. Вот, скажем, «Ребекка» — дивный триллер, который, конечно, глубже и умней экранизации, но помимо всяких моральных проблем и формальных экзерсисов Дюморье ставит себе почти невыполнимую задачу: на всем протяжении романа мы так и не узнаем, как зовут протагонистку Про Ребекку знаем все, про главную героиню — весьма немногое, но главное — от нас скрыто имя. Сколько бы Хичкок потом ни открещивался от картины, говоря, что роману не хватает юмора, а вот он бы уж разгулялся, кабы не жесткий контракт, — это фокус вполне в его духе. Собственно, и «Птиц» Дюморье он взялся экранизировать единственно потому, что его привлекала пластическая задача — снять все эти внезапные птичьи атаки, имитируя нападение множества крыльев и клювов (в действительности ощущение противоборства героев и птичьих стай достигается виртуозным монтажом); вдобавок там нет ни такта музыки. Триллер без музыки — замечательный вызов, и опять у него все получилось, и не могло не получиться. Почему ему было интересно работать? Почему до восьмидесяти он сохранял бодрость, интерес ко всему, доброжелательность к окружающим? Потому что вся его жизнь была наполнена не только общепризнанными профессиональными успехами, но и миниатюрными триумфами над собственной придирчивой изобретательностью: он напоминал мальчишку, задавшегося целью проскакать весь путь до школы на одной ноге, или ни разу не наступать на трещины, или запоминать в лицо всех встречных. Тем самым ежедневный скучный путь до школы превращается в увлекательное соревнование с самим собой.