Дмитрий Быков - Тайный русский календарь. Главные даты
Увы, писателя никто не предупредил, что в России и самое невинное занятие влечет за собою неприятности с правительством. Некогда Александр Радищев всего и задумал проехаться из Петербурга в Москву и в подробностях описать увиденное, но правительство увидело в его книге приговор тиранству и сослало автора в Илимский острог, путешествие до которого — куда более долгое — осталось уже неописанным. За какое бы описание ни взялся русский писатель — у него отчего-то обязательно выходит обвинительный акт против деспотии, и тут уж никакая охота не спасет: невозможно ведь охотиться так, чтобы не встретить хоть какого-нибудь человеческого существа, хотя бы и старика, стерегущего гороховое поле (рассказ «Контора»). Ты его добросовестно запротоколируешь между пейзажами — и на тебе, обвинительный акт. Тургенев честно бежал от действительности: придет ли ему на ум заночевать у хозяйственного мужика Хоря или повстречать доброго, безответного романтика Калиныча — он тотчас их опишет, но поскольку Хорь и Калиныч принадлежат тургеневскому соседу, помещику Полутыкину, то и выходит приговор крепостному праву, потому что Хорь умнее Полутыкина, а Калиныч добрей, а Полутыкин обирает обоих. Он с отчаяния на тягу — и честно на двух страницах рассказывает читателю, что за счастье стоять на тяге, — но и там приходится ночевать на мельнице, а у мельничихи Арины своя история: она служила в горничных у помещика Зверкова, хотела замуж за лакея Петрушу, барин Зверков заметил эту преступную тягу (простите за каламбур, но он предусмотрен образной системой рассказа), замуж Арину не отдал и сослал в деревню, откуда ее откупил мельник, а Петруша с горя пошел в солдаты. Хоть на тягу не ходи! Ты идешь пострелять зверков, а тебе из-под каждого куста подмигивает помещик Зверков либо его несчастные жертвы! Ладно, Тургенев идет прилечь у ключа, называемого Малиновая вода, — но и там рыбачат два старика, один совсем забитый Степушка, а другой ничего, говорливый, Михайло Савельев, и, конечно, этот Савельев по прозвищу Туман сейчас же ему рассказывает печальную историю, как графская любовница Акулина сдала в рекруты тумановского племянника за пролитый на платье шоколад. «Тогда это было во вкусе, батюшка!» Ну теперь-то уж такого не бывает, радостно замечает наш охотник, искренне желая быть лояльным, но тут к беседующим подходит еще один мужик, Влас, у которого только что сын помер, а барин не проявил никакой человечности и с мертвого пытается взыскать оброк. Вот тебе и не бывает. Охотник в совершенном отчаянии устремляется прочь от всякой охоты, в гости к однодворцу Овсянникову, и что ж?! — там Овсянников рассказывает ему о соседе-славянофиле, господине Любозвонове, заведшем у себя новые идиотские порядки в духе официальной народности, а потом о другом соседе, стихийном западнике, заведшем себе тупоумного, ничего не умеющего француза, лишь бы имелся в хозяйстве француз. И так нехорошо, и сяк отвратительно, и все выходит приговор помещичьему сословию. Тургенев — в Льгов, на уток охотиться, а там крепостной Владимир со своей трагедией: баре его швыряют куда хотят — то в повара, то в рыбаки, то в кучеры, то в актеры… Он в ночное, в Бежин луг — но там мальчишки со своими страшными историями, и реальные истории оказываются страшнее выдуманных детских ужасов… И все получается, что прекрасный народ в услужении у жестоких господ, которые с наслаждением прислушиваются к звукам порки, ласково повторяя «чюки-чюки-чюк».
Короче, не поохотишься.
Тургенев до 1852 года еще кое-как умудрялся совмещать любимое хобби с литературной деятельностью, но в 1852 году за некролог Гоголю угодил на съезжую, то есть в КПЗ, по-нынешнему говоря; там он за месяц написал «Муму» и сформулировал в этой повести главный закон всякого бунта: чтобы бунтовать, то есть уйти от барыни, нужно сначала убить в себе все человеческое, то есть утопить Муму. К этому он был совершенно не готов, осознал, что борьба не для него, и совершенно завязал с охотой. Он уже успел сообразить, что если в России начнешь систематически охотиться, то очень скоро насмотришься ужасного — сначала превратишься в борца с правительством, а потом и вовсе в человека с ружьем. Опасное, опасное дело. По тургеневскому примеру с охотой скоро покончил и Толстой (в «Анне Карениной» Левин нарочно прячет от себя ружье — конечно, чтобы случайно не пойти на уток), ею никогда не занимался Достоевский, а уж Салтыков-Щедрин и думать о ней не мог. Если бы с его темпераментом ему хоть раз сходить на охоту — он тут же позвал бы Русь не то что к топору, а к вилам. Охотничья традиция прочно прервалась на Тургеневе — из более-менее известных и плодовитых литераторов на охоту хаживал разве что Ленин в Шушенском, и всем известно, до чего это довело как его, так и Россию.
В советское время охотиться было и вовсе опасно — дичи заметно убавилось, а крепостничество никуда не делось, и потому среди советских литераторов охотников было раз и обчелся. В современной России этот тургеневский урок тоже учитывается: я многажды бродил по Подмосковью, Орловщине и Брянщине — без ружья, исключительно с грибною корзиною, но и то насмотрелся столько новорусских коттеджей, выросших среди благоуханного леса, столько заброшенных воинских частей, захламленных территорий и заброшенных дач, на которых ютятся бомжи, — что, право, случись мне писать записки, это опять вышел бы обвинительный акт против тирании, хотя, видит бог, я очень люблю тиранию и желаю ей всяческого процветания. А окажись при мне ружье — всякое могло бы случиться…
В общем, выход у русского писателя в России один. Его продемонстрировал Сергей Тимофеевич Аксаков. Ездить из Петербурга в Москву нельзя. Охотиться тоже нельзя. Надо сидеть на замшелом камне и удить рыбу. Дело это одинокое, безопасное, пороху не требует, кровь у рыбы холодная, народу кругом нет — и, написав «Записки об уженье рыбы», вы можете быть почти уверены, что у вас не получился обвинительный акт против крепостничества.
Почти.
4 августа. Родился Кнут Гамсун (1859)
Тупик Гамсуна
В том, насколько прочно и бесповоротно забыт сегодня Гамсун, есть, как хотите, какая-то злая тайна. Разумеется, имя его помнят, а стопятидесятилетие со дня рождения даже отмечено в России выставкой его изданий. «Голод» включен в программу филфаков. Все это, однако, не отменяет главного: Гамсун напрочь выключен из современного контекста. Едва ли в любой случайной выборке россиян найдется хоть один читатель, в чьем обиходе Гамсун регулярно присутствует. Вряд ли кто-то вспомнит содержание хоть одного из романов, которые в начале XX века сводили с ума миллионы уездных барышень: «Пан», «Мистерии», «Соки земли». В самой Норвегии о Гамсуне вспоминают с понятной стыдливостью: после его откровенной поддержки Гитлера и Квислинга сограждане подвергли его столь дружному остракизму, что тень того разочарования лежит на его облике и по сей день. Как ни крути, а есть вещи непростительные. Гамсуновская поддержка фашизма была не разовой и не случайной, это не отдельные комплиментарные высказывания (они-то случались и у Честертона о Муссолини, и у Черчилля о Гитлере), это даже нечто худшее, чем завороженность фашизмом, сломавшая карьеру Лени Рифеншталь: в конце концов, у нее она носила характер сугубо эстетический — мощные движения масс, стальные мускулы физкультурников… Гамсун, напротив, поддерживал фашизм убежденно и страстно, видя в нем панацею для заблудившегося человечества. Он ярко, с редким талантом, ценою карьеры и репутации, обозначил один из самых страшных тупиков европейской мысли — а именно ненависть к современности и жажду возврата к патриархальности.
Вряд ли кто из читавших его станет отрицать, что в смысле чисто литературного таланта странный норвежец Кнут Педерсен, удостоенный Нобелевской премии под псевдонимом Гамсун, оставил далеко позади всю скандинавскую прозу, в которой блистали Лагерквист, Стриндберг, Лагерлёф, да и впоследствии мало кто с ним сравнялся. Гамсун разнообразен, точен, нервен, выразителен, романы его вызывающе непохожи друг на друга, и объединяют их, пожалуй, лишь три фундаментальные черты его мировоззрения, сочетание которых и приводит к фашизму с железной неотвратимостью. Первая из этих черт — преломленное ницшеанство: завышенная самооценка утонченного и одинокого творца. «Голод» — не просто исповедь начинающего художника, бесконечно одинокого в чужом городе. Муки его усугубляются контрастом между сознанием собственного потенциального величия и железным, ледяным равнодушием мира. Страдает не просто юный одиночка — страдает гений, полубог. Жизнь равнодушна, безжалостна, не оставляет ему ни места, ни надежды. Этот мир проклят, и отсюда вторая черта гамсуновского мировоззрения: страх и недоверие к жизни, ужас перед будущим, ориентация на прошлое.
Как гениально заметил Сергей Аверинцев, XX век скомпрометировал ответы, но не снял вопросы. Он предложил два выхода — модерн и архаику. В этом принципиальная, неистребимая разница между фашизмом и коммунизмом, которую не сотрут никакие заявления ПАСЕ. Коммунизм — выход модернистский, конструирование будущего, пусть жестокое, бесчеловечное, ломающее об колено. Коммунизм — поиск на нехоженых путях. Фашизм — опора на архаику, попытка искусственного возвращения в Средневековье и даже глубже, во времена титанов, никогда не бывшие, мифологизированные. Это возвращение туда, где человек ничего не значил, где властвовали жестокие и таинственные боги. И вот в эти времена Гамсуна все отчетливее тянет, начиная с «Пана». Его лейтенант Глан бежит в природу, в дочеловеческое царство, так же, как Лени Рифеншталь в последние годы спускалась в темные глубины, чтобы снимать чудовищных рыб. Невинные на первый взгляд патриархальность, древность, уединение обозначали то архаическое начало фашизма, которое потом стало так отчетливо в позднем русском почвенничестве.