Дмитрий Быков - Тайный русский календарь. Главные даты
Аксенов честно зафиксировал разделение на две России, ставшее явью гораздо раньше (в частности, в 1937 году одна Россия ела вторую, пользуясь для этого механизмом репрессий, запущенным совсем для другого). Даже такое упрощение всей русской жизни, как перестройка с последующим развалом страны, этого деления не отменило. Мы имеем дело не с монолитным населением, а с «людьми» и «люденами». При этом кодекс чести люденов совпадает с интеллигентским: их занимает совместный труд во имя будущего, познание, долгие и увлекательные отношения, не сводящиеся к простой физиологии. А все прочие, добровольно и радостно избравшие роль быдла, стремятся к примитивному доминированию и самым простым идентификациям по самым имманентным признакам вроде национального.
Границы, впрочем, проходят не по социальным или национальным разломам, а по более тонким силовым линиям, которые еще предстоит выяснить. Пока фактом остается одно: при такой истории, как российская, при тех механизмах власти, которые здесь работают, и той структуре общества, от которой мы никуда не можем деться, разделение народа на эти две фракции, с обратной пропорцией количества и качества, остается неизбежным. Россия делится на собственно Россию и остров Крым. Утопия их слияния оборачивается кровавым побоищем. О причинах этого разделения можно спорить, я же рискнул бы предложить элементарное и чисто физическое объяснение. Существует процесс центрифугирования, делящий вещество на фракции с помощью центробежных сил. Поскольку вся российская история являет собою довольно быстрое движение по кругу, социальные процессы в нем можно описать как центрифугирование, в результате чего оно и делится на фракции, мало чем объединенные, кроме общей центрифуги. Особенность этих фракций, однако, в том, что обратно они уже не смешиваются.
Второй не менее актуальный аспект старого романа заключается в попытке Марлена Кузенкова преодолеть тот же роковой разлом — на этот раз между властью и обществом — и остаться хорошим для всех. Само собой, ничего хорошего из этого выйти не может: Кузенков закономерно и символично гибнет, буквально расплющенный огромной волной на столь же символичной Арабатской стрелке. В свой последний вечер запутавшийся Кузенков с ужасом думает об истории — тоже как о гигантской центрифуге: «Как она нас всех крутит!» Называет он ее не прямо — в позднесоветской прозе вообще не приветствовалась избыточная прямота, — а намеком: Основополагающая. Но это не основополагающая идея, как думает Лучников, не тенденция, не диктатура. Это реальность, ее железная пята и костяная нога. И здесь уже, пожалуй, «Остров Крым» становится не просто экзерсисом на вечные русские темы, но прямым пророчеством: все интриги, интеллектуальные полемики, противостояния, замыслы и надежды — ничто перед слепой силой исторической стихии, которая смешает все карты и опрокинет расчеты. За катастрофой острова Крым грядет катастрофа общего порядка — очередная волна всеобщей разрухи. Почувствовав ее, Кузенков перестал видеть смысл в собственной карьере, в лихорадочных попытках примирить врэвакуантов и коммуняк, в лучниковской идее возвращения и единения: кто увидел волну общей стихии, накатывающей на всех равно, тому уже безразлично, где находиться. Эта волна, которая расплющила Кузенкова (персонажа, в общем, ничтожного и суетливого вроде Юффа Смеллдищева из «Рандеву»), скоро накатила и на весь мир, сметя сначала СССР, а потом серьезно потрепав и Запад. От СССР остались руины, на которых копошатся паразиты; по сравнению с этими руинами привлекателен даже образ империи зла. Что останется от Запада — посмотрим.
Наконец, некоторую загадку для исследователя представляет сам образ Лучникова-среднего — обычный, казалось бы, аксеновский супермен, сочетающий интеллект с отвагой, а мачизм — с нежностью. Между тем из всех этих байронитов, как именовал их сам автор, именно Лучников самый, пожалуй, непрописанный и неясный: мы почти ничего не знаем о грозной силе, заставляющей его делать все возможное и невозможное для объединения Крыма с Россией, народа с интеллигенцией, творцов и героев с озлобленным быдлом, добровольно выбравшим свой образ и участь. В тяге Лучникова к большой России есть нечто физиологическое: он не только разумом, но всем телом ощущает свою беспочвенность, неполноценность — ему мало всего мира, ему Россию подавай для полной самоидентификации. Ситуация оторванности от корней для него непереносима. Между тем все надежды Аксенов возлагает на космополитов, для которых эта ситуация не просто естественна, но необходима: положительные герои его романа — те, за кем будущее: татарский буддист Маста-Фа, неутомимый беглец отовсюду Бен-Иван, да и Лучников-младший, чудом спасшийся, — вполне устраивают автора. Аксенов не без удовольствия описывает культуру яки, иронически, но любовно восстанавливает внутренние монологи третьего поколения врэвакуантов — и здесь делает самый главный и самый, пожалуй, горький вывод этого романа. В этом и заключается его пророческая суть: возвращение к корням невозможно, «домой возврата нет». Пытаясь вернуться к архаике, обожествляемой, кстати, самым омерзительным персонажем романа, русопятом Соколовым, мы не просто выродимся — мы обречем себя на варварство. Тем, кто оторвался от почвы, нельзя пересаживаться на нее снова: прирасти нельзя, можно столкнуться, врезаться насмерть, утратить новую идентичность и не обрести прежней. Лучниковский порыв, самоубийственный по сути, превращает этого героя в изгоя аксеновского мира: все прочие устремлены к будущему, а этот жаждет срастить расколотое прошлое. Пожалуй, только Ген Стратофонтов из «Редких земель» по-лучниковски заблуждается, веря в свою миссию, но лучниковских попыток срастись с собственным прошлым уже не предпринимает. А сын его превращается в классического аксеновского человека и уплывает неведомо куда — в те же дали, в которые улетел у Стругацких Тойво Глумов. Туда ему и дорога. Люденам нет пути к людям — в этом есть своя трагедия, но она несоизмеримо меньше той, что описана в «Острове Крым».
Уплывающее поколение потомков — вот главный итог двух великих романов Аксенова. Улетающий сверхчеловек, которому пора проститься с тоской по корням и колыбели. И если даже это такая большая колыбель, как Россия, — Бог с ней совсем.
3 августа. Первая публикация «Записок охотника» И.С. Тургенева (1847)
Охотник пуще невольника
Иван Сергеевич Тургенев был по натуре человек робкий. Миф о том, что при первой опасности он, в чем был, уезжал в Баден-Баден, — вовсе не лишен основания. Его ранние сатирические стишки и очерки создали ему ряд проблем, и он прочно решил переключиться на бытописательство. Видя же вокруг себя все больше подтверждений тому, что Россия — не Европа и никогда ею не сделается, он начал отдаляться от людей и в одиночестве, только с верной собакой и ружьишком, похаживать по пустынным лесам Орловской губернии, заодно надеясь и подкормиться. Охота казалась ему столь невинным занятием, что уж никак не должна была вызвать нареканий со стороны правительства и одобрений со стороны Белинского. Окрыленный новыми поэтическими впечатлениями, наш автор сто шестьдесят лет назад начал и пять лет спустя закончил цикл охотничьих рассказов, первый из которых — «Хорь и Калиныч» — явился читателю в первом номере «Современника» за 1847 год.
Увы, писателя никто не предупредил, что в России и самое невинное занятие влечет за собою неприятности с правительством. Некогда Александр Радищев всего и задумал проехаться из Петербурга в Москву и в подробностях описать увиденное, но правительство увидело в его книге приговор тиранству и сослало автора в Илимский острог, путешествие до которого — куда более долгое — осталось уже неописанным. За какое бы описание ни взялся русский писатель — у него отчего-то обязательно выходит обвинительный акт против деспотии, и тут уж никакая охота не спасет: невозможно ведь охотиться так, чтобы не встретить хоть какого-нибудь человеческого существа, хотя бы и старика, стерегущего гороховое поле (рассказ «Контора»). Ты его добросовестно запротоколируешь между пейзажами — и на тебе, обвинительный акт. Тургенев честно бежал от действительности: придет ли ему на ум заночевать у хозяйственного мужика Хоря или повстречать доброго, безответного романтика Калиныча — он тотчас их опишет, но поскольку Хорь и Калиныч принадлежат тургеневскому соседу, помещику Полутыкину, то и выходит приговор крепостному праву, потому что Хорь умнее Полутыкина, а Калиныч добрей, а Полутыкин обирает обоих. Он с отчаяния на тягу — и честно на двух страницах рассказывает читателю, что за счастье стоять на тяге, — но и там приходится ночевать на мельнице, а у мельничихи Арины своя история: она служила в горничных у помещика Зверкова, хотела замуж за лакея Петрушу, барин Зверков заметил эту преступную тягу (простите за каламбур, но он предусмотрен образной системой рассказа), замуж Арину не отдал и сослал в деревню, откуда ее откупил мельник, а Петруша с горя пошел в солдаты. Хоть на тягу не ходи! Ты идешь пострелять зверков, а тебе из-под каждого куста подмигивает помещик Зверков либо его несчастные жертвы! Ладно, Тургенев идет прилечь у ключа, называемого Малиновая вода, — но и там рыбачат два старика, один совсем забитый Степушка, а другой ничего, говорливый, Михайло Савельев, и, конечно, этот Савельев по прозвищу Туман сейчас же ему рассказывает печальную историю, как графская любовница Акулина сдала в рекруты тумановского племянника за пролитый на платье шоколад. «Тогда это было во вкусе, батюшка!» Ну теперь-то уж такого не бывает, радостно замечает наш охотник, искренне желая быть лояльным, но тут к беседующим подходит еще один мужик, Влас, у которого только что сын помер, а барин не проявил никакой человечности и с мертвого пытается взыскать оброк. Вот тебе и не бывает. Охотник в совершенном отчаянии устремляется прочь от всякой охоты, в гости к однодворцу Овсянникову, и что ж?! — там Овсянников рассказывает ему о соседе-славянофиле, господине Любозвонове, заведшем у себя новые идиотские порядки в духе официальной народности, а потом о другом соседе, стихийном западнике, заведшем себе тупоумного, ничего не умеющего француза, лишь бы имелся в хозяйстве француз. И так нехорошо, и сяк отвратительно, и все выходит приговор помещичьему сословию. Тургенев — в Льгов, на уток охотиться, а там крепостной Владимир со своей трагедией: баре его швыряют куда хотят — то в повара, то в рыбаки, то в кучеры, то в актеры… Он в ночное, в Бежин луг — но там мальчишки со своими страшными историями, и реальные истории оказываются страшнее выдуманных детских ужасов… И все получается, что прекрасный народ в услужении у жестоких господ, которые с наслаждением прислушиваются к звукам порки, ласково повторяя «чюки-чюки-чюк».