Мишель Декер - Клод Моне
В Лондоне Моне снова поселился в апартаментах «Савоя» и оставался здесь до самого конца марта.
Впрочем, два месяца, проведенные на берегу Темзы, ненамного расширили цикл картин с изображением этой реки. Дело в том, что Моне простудился и целых 20 дней не вставал с постели. Все началось с резкой боли в ногах, в области икроножных мышц, затем появились судороги и подскочила температура. Любое движение причиняло ему невыносимую боль. Дальше — хуже. Когда участились приступы рвоты и обмороки, он смирился с необходимостью вызвать врача.
— Ничего страшного, дорогой сэр! — заключил тот. — Легкий катар плюс ревматизм. Полагаю, вас просто сильно продуло. Во всяком случае, признаков инфлюэнцы[163] я не нахожу…
Так прошло несколько дней. И несколько бессонных ночей, ибо, вопреки предсказаниям доктора Наумана, температура не только не спала, а продолжала подниматься. У больного полностью пропал аппетит. Моне злился и называл врача бестолочью. Он решил, что тот немец — Науман! — а что хорошего ждать от немца?
Живший в Лондоне художник Сарджент посоветовал Моне обратиться к доктору Плейфайру.
— My God! — всплеснул тот руками, осмотрев пациента. — It’s a wicked inflammation of the membrane enclosing your lungs! It’s a beginning of a pleurisy![164]
Но тут же поспешил добавить, что, по его мнению, положение не безнадежно и, учитывая крепкое сложение больного, нескольких дней лечения будет достаточно, чтобы привести его в норму.
К физическим страданиям заболевшего Моне добавлялись и моральные. Каждый день — а как же иначе! — почта доставляла очередное письмо от Алисы, и каждое письмо переполняли жалобы и упреки. Мишель — ее любимчик «Миш» — совершенно не в состоянии привыкнуть к гарнизонной жизни, следовательно, надо что-то предпринять, чтобы его перевели в транспортные войска Вернона, где он будет поближе к Живерни. Жан Пьер, также проходивший службу в армии, заболел, значит, необходимо похлопотать о его досрочной демобилизации. Она пишет о том, что Жак сидит без гроша, что Жан никак не может наладить отношения с патроном, который, как мы помним, был не кем иным, как его собственным дядюшкой Леоном…
Апофеозом этой мрачной переписки стало письмо, в котором Алиса признавалась, что жизнь ей не в радость и самое большое ее желание — поскорее присоединиться к бедной маленькой Сюзанне.
Но что мог сделать Моне, прикованный к постели в номере «Савоя», терзаемый болью и сознанием вынужденного безделья?
«Ты не права, дорогая моя, — пишет он ей в ответ[165]. — Я прекрасно понимаю причины твоего беспокойства, но, согласись, ведь у тебя есть свои маленькие радости. Разве та, которой с нами больше нет, одна умела тебя любить? А мы все, что же, совсем ничего для тебя не значим? Наша любовь тебе больше не нужна? Послушай меня, милая, тебе необходимо встряхнуться. Не поддавайся черным мыслям, иначе ты совсем разболеешься. Поверь, мне сейчас очень тяжело, а еще парочка таких писем, какое я получил нынче утром, и они меня совсем доконают…»
Лишь вести от «славной маленькой Бланш» проливали на его сердце живительный бальзам. Она никогда ни на что не жаловалась, никогда ничего не требовала. От нее «папа Моне» получал одну лишь нежность и заботу.
Зато Мишель нисколько не стеснялся обращаться с просьбами. На сей раз ему потребовалось 200 франков, на которые он намеревался приобрести машину своей мечты — четырехколесный пожиратель бензина, по случаю продаваемый чешским художником Радинским. Действительно, Радинский, пользовавшийся в Живерни славой лучшего конькобежца, только что женился на местной собирательнице одуванчиков — как утверждали, первой деревенской красавице, — и охладел к своему автомобилю под номером 222-Z. Разумеется, Моне уступил — разве мог он отказать Мишелю? Но на душе у него кошки скребли:
«Я не могу помешать ему делать, что он хочет, но, сам не знаю почему, эти машины внушают мне дикий страх, так что я уже жалею, что купил автомобиль… Для меня это обернется пустой тратой времени. Чтобы всем заниматься, надо быть рантье, а не художником, как я, целиком поглощенным любовью к искусству…»
Моне хорошо знал своего сына и не без оснований считал его сорвиголовой. Так что беспокоился он не напрасно. Через несколько месяцев случилось то, что и должно было случиться: Мишель Моне совершил на дороге особенно рискованный маневр, стоивший жизни его «номеру 222-Z» и едва не унесший его собственную.
С подробностями этого дорожного происшествия, заставившего переволноваться всех обитателей розового дома, нас знакомит номер «Репюбликэн де Вернон» от 22 ноября 1902 года: «Утром во вторник 18 ноября г-н Мишель Моне, сын живущего в Живерни художника Клода Моне, ехал на своем автомобиле по улице Тьера на большой скорости. Пытаясь увернуться от встреченного экипажа, он задел колесом растущее у дороги дерево. От удара водителя выбросило из автомобиля. Его подобрали и перенесли в гостиницу „Золотое солнце“[166], где осмотревший его доктор Стюдер констатировал перелом бедра».
Прошло немало времени, прежде чем Мишель оправился от своей травмы. Но едва он снова стал ходить, как отец купил ему… новый автомобиль. Клемансо прокомментировал это следующим образом:
«У Мишеля машина. Мишель гоняет по дорогам. В один прекрасный день он разобьется в лепешку!»[167]
Что же касается роскошной «панхард-левассор», то об этом приобретении Моне сожалеть не пришлось. Жан Пьер Ошеде, с удовольствием водивший эту тяжелую машину, рассказывает[168], что по воскресеньям, после семейного обеда, его нередко использовали в качестве шофера:
«Мы часто ездили в одни и те же места, особенно любимые Моне: на побережье в Клашалоз[169] или в Дез-Аман[170], в Лион-ла-Форе, в Анделис и т. д. В путешествиях обязательно участвовала моя мать, иногда брали еще кого-нибудь. Порой прогулка по окрестностям превращалась в настоящую экскурсию на целый день, а то и на несколько дней. Ездили в Дьеп, в Онфлер, в Кодебек-ан-Ко — любоваться приливом, который в здешних местах зовут „волной“… Как-то раз отправились в гастрономическое путешествие в Ла-Мот-Беврон, что в Солони, — полакомиться знаменитым тортом в гостинице Татена. Решение двинуться в путь созрело мгновенно, после того, как кто-то первым заговорил про этот самый торт. Поехали всей семьей — с детьми и внуками. Вернулись только к вечеру следующего дня, посетив заодно замок Шамбор и уничтожив еще один татеновский торт…»
Сожалеть о покупке «панхарда»? Только не летом 1901 года, когда к пруду было не подступиться и Моне предпочитал каждый день, независимо от погоды, ездить на этюды в Ветей.
«Он словно возвращался к своей первой любви, — вспоминает Жан Пьер Ошеде[171]. — Каждый день он велел везти его туда на автомобиле. Шофером обычно был я. В этих приятных прогулках постоянно принимали участие моя мать и моя сестра Жермена. У меня сохранились о них самые лучшие воспоминания, ведь это были последние дни, когда мать сопровождала Моне на его этюды».
В Лавакуре, на правом берегу Сены, Моне снял небольшой домишко. С балкона второго этажа, где он устроил свою временную мастерскую, открывался вид на Ветей и правобережье реки, днем залитое ярким летним солнцем, а по вечерам окрашиваемое розовыми закатными тонами. Результат — десяток картин, начатых в это время и полностью завершенных уже к началу осени.
Главное место на полотнах этой серии он отвел деревенской церкви — той самой, возле которой вот уже 23 года покоился прах Камиллы. Двадцать три года забвения! За это время могила совсем осела, заросла чертополохом, крапивой и дикой ежевикой…
Нам не очень-то верится, что Моне — разумеется, без ведома Алисы — так ни разу и не навестил могилу той, что разделила с ним все тяготы голодной поры, той, бледный лик которой он поспешил запечатлеть на ее смертном ложе…
Но в этот раз на кладбище Ветея он не пошел — слишком много мучительных воспоминаний поджидали его там.
Но почему он вообще уезжал работать в Ветей? Не в последнюю очередь потому, что любимый пруд перестал приносить ему удовлетворение. Маленькому водоему решительно не хватало перспективы. Помочь здесь могло одно — расширение. В мае он принялся обрабатывать вдову Рузе, владевшую длинной полосой земли по другую сторону ручья, шедшей параллельно его участку. Если удастся убедить ее продать эту землю, его собственный клочок — жалкие 1300 квадратных метров — увеличится сразу вчетверо, это будет уже целых полгектара! Но уроженка Манта вдова Рузе не помышляла о продаже.
— Даю вам тысячу двести франков! — с ходу объявил ей Моне.
О таких деньгах вдова и мечтать не смела. Разве кто-нибудь когда-нибудь предложит ей подобную сумму[172] за полоску земли, на которой из-за угрозы наводнений нельзя даже поставить дом?!