Анатолий Луначарский - ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе)
Сиенцы, пожалуй, менее выразительны, но в их картинах бесконечно много искренности, лиризма, мистического подъема. Страстная религиозность, так бурно и красиво вылившаяся в преданиях о святой Екатерине Сиенской[109], сквозит и в этих полудетских, но гениальных иллюстрациях к библейским и евангельским драмам.
Конечно, богатейшая коллекция маленьких картин, пределл[110] и триптихов, принадлежащая папе, не дает полного представления о всем художественном творчестве той своеобразной и сильной эпохи — ведь она выразилась в длинном ряде больших и удивительных фресок самого Джотто, Орканьи, Гадди, Меммн и других. Эти фрески к прочим достоинствам живописи того времени присоединяют достойный всяческого подражания декоративный такт в разработке сюжетов и подборе красок и в большинстве случаев отличаются глубоким философским замыслом, справедливо восхищавшим Джона Рёскина.
О лучшей из этих фресок — «Триумфе смерти» Орканьи в Пизе — мы уже говорили в одном из наших писем.
Вторая и третья зала дают возможность проследить развитие умбрийской школы. Произведения этой школы довольно редко встречаются в обычно посещаемых музеях Европы. Для изучения их необходимо посетить Перуджу и Урбино. Пинакотека в обновленном своем виде может заменить такое путешествие.
Вы видите, как началась умбрийская школа, исходя несомненно из сиенских влияний, как она с самого же начала, в значительной степени потеряв мистическую остроту переживаний, влила в искусство новый элемент — умиленную грусть и кроткую миловидность. В самых незначительных картинах умбрийцев вы чувствуете очаровательную грацию великого цветка этого корня — искусства Рафаэля. В пинакотеке имеется одна Мадонна, принадлежащая несомненно к XV веку, но которую можно принять за тщательный этюд хотя бы к «Belle Jardiniere»[111] в
Лувре. Несколько красиво расположенных, сильно написанных, хотя и условных по замыслу картин Пинтуриккьо, несколько полных манерной меланхолии, тонкого изящества, красочной нежности полотен Перуджино подводят вас прямо к Рафаэлю.
Но прежде чем говорить о дальнейших шагах Рафаэля, вплоть до гениального «Преображения» — лучшего образца последней его манеры и главного украшения пинакотеки, — надо остановиться на вновь выставленном шедевре близкого к умбрийцам Мелоццо да Форли.
После Рёскина пышные ангелы Мелоццо да Форли в широких развевающихся одеждах, прозрачно–розовых и небесно–голубых, с роскошными золотыми кудрями, томными глазами, полными губами, поющие и играющие на причудливых инструментах, вошли в большую моду. Снимки с них вы увидите в окне каждого хорошего художественного магазина. Эти ангелы, конечно, родственники легких и изящных ангелов Гирландаио и Филиппино. Общий покрой их одежд напоминает и ангелов Перуджино, но в них несравненно больше жизни, плоти, чувственности, они дают уже предвкушение сладострастных красавиц венецианских классиков. Но фреска да Форли, выставленная в пинакотеке, стоит, по–видимому, совершенно особняком в его творчестве, да и вообще не похожа ни на какое другое произведение из всех мною виденных. Она изображает ватиканскую церемонию: прием папой Сикстом IV знаменитого гуманиста Платины. По–видимому, художник преследовал две цели: с одной стороны, как можно ближе подойти к действительности, создать нечто приближающееся к отражению ее в зеркале; с другой стороны, дать фреску вполне декоративного характера, гармонирующую с окружающей архитектурой, представляющую из себя богатое красочное пятно, которое должно ласкать глаз, как стройная и спокойная музыка.
Художник достиг своей цели, и его картина может служить прекрасной школой для декораторов.
Никакой драмы, никакой вообще специальной концепции в картине нет. Толстый папа Сикст, с умным аристократическим лицом, повернутым в профиль, тяжело и властно сидит на своем кресле. Платина'почтительно склонил перед ним колени, но лицо его совершенно спокойно, как спокойны лица нескольких папских вельмож, окружающих главных действующих лиц. Группа этих людей в длинных одеждах, с серьезными уверенными лицами, взята в рамку двух беломраморных пилястр с великолепным и уверенным голубым растительным орнаментом. В глубину уходят залы, холодные, строгие, белые с золотом. Архитектура монументальна, чиста и проста, как фуга Баха. Очевидно, что несравненная декоративная красота картины, сразу поражающая ваш глаз именно так, как торжественная и самодовлеющая музыка может сразу пленить ухо, проистекает из этой основной живописной идеи: спокойствия, уверенности. Эти люди знают, что делают, они — одушевленные, но гармоничные части величавого здания католической церкви; вот почему они так же невольно и красиво сливаются с неороманской архитектурой папских зал, как важные и значительные фигуры древних римлян сливаются в полнозвучный аккорд с античной римской архитектурой на арках Тита и Траяна. Но здесь мы должны прибавить краски: яркие, решительные, так определенно отчеканивающие каждый силуэт, и такие вместе с тем холодные и дружные: ни одна не кричит, ни одна не хочет заинтересовать собою, — они поют согласным хором.
Эта фреска, как я уже сказал, стоит особняком не только в умбрийской школе, но даже и в творчестве самого Мелоццо, в других картинах несравненно более родственного Пинтуриккьо, Перуджино и Спанья.
Однако декоративное совершенство, достигнутое в ней художником, не прошло бесследно, и, уж конечно, перед тем как расписывать знаменитые ватиканские станцы[112], Рафаэль подолгу простаивал перед этой работой гениального предшественника. Но о Рафаэлевых станцах мы еще будем говорить в другой раз, а сейчас пройдем через залы, посвященные умбрийцам, украшенные несколькими полотнами Рафаэля, начиная с почти не отличимых от работ его предшественников, как «Венчание богоматери» или пределла с фактами из жизни мадонны, продолжая прекрасной, вполне уже рафаэлевской «Мадонной Фолиньо» и кончая тем несравненным «Преображением», которым замыкается триумфальное правое крыло папской пинакотеки.
«Преображение» — последнее произведение Рафаэля, которым он несомненно перерос самого себя, в котором он соединил и свойственную ему просветленную грацию, и не достижимый для него прежде истинный драматизм. Соединил не механически, а так, что то и другое логически вытекает из основной философской идеи.
Надо сразу сказать, что в картине имеются художественные недостатки, в которых Рафаэль совершенно неповинен. Он успел вполне закончить картон; может быть, лично ему принадлежит исполнение в красках верхней части картины; но более интересная нижняя часть написана его талантливым учеником Джулио Романо. Между тем Джулио Романо вообще гораздо тяжелее в колорите, он даже прямо жесток, терпок. Он любит делать тени холодными и густыми, далекими, как смерть от жизни, от проникнутых теплыми отсветами теней Рафаэля. К тому же некоторые комбинации красок Романо сгорели и почернели, как уголь. В соборе Петра имеется изумительно сделанная огромная нижняя часть написана его талантливым учеником Джулио она, пожалуй, лучше картины в отношении колорита.
Но не в колорите дело, когда имеешь перед глазами философскую поэму такого величия. Рафаэль суммировал христиан? скую мудрость в такой идее: земная скорбь не может найти исцеления в пределах земного; лишь мир потусторонний, лишь чудесное вмешательство божества несет с собою искупление. И он с гениальной дерзостью разрывает картину на две части: в верхней видна голубая и золотая вершина Фавора[113], над ней царствует сияние славы, три любимых ученика Христа пали на землю и прикрывают руками свои ослепленные смертные глаза. Моисей и Илия парят в воздухе, склоняясь перед торжествующим «преображением». Фигура благостного и благословляющего Христа на огненном фоне сияния кажется медленно и величаво воспаряющей, почти до иллюзии.
А внизу… Внизу остались мудрецы земли, те ученики Христа, которых он не поднял на гору преображения плоти. Они остались лицом к лицу со всею скорбью земною. Толпа людей пришла к ним.. Впереди испуганный отец с широко раскрытыми, недоуменными глазами держит своего бьющегося в судорогах ребенка, его же нежно охватила рукою заплаканная сестра, другой рукой показывающая на искаженное лицо мальчика. Мать его пала на колени и в отчаянии, словно стараясь подчеркнуть, что центром внимания для жителей земли должно быть безысходное страдание, обеими руками указывает на своего сына, вся полная тоскливым ожиданием исцеления.
Апостолы смущены. Один из них, пожилой, с умным лицом, тщетно роется в книгах; другой вытянул шею и смотрит близорукими глазами; третий, прелестный белокурый мальчик, весь полон скорбного участия — он наклонился, сам страдая, беспомощный, растерянный. Для двоих отчаяние уже открыло истину: в противовес тем, чьи глаза и руки устремлены на страдальца и приковывают внимание к нему, они широким жестом указывают на гору, куда ушел учитель, — на светоносную картину нскупляющего, сверхразумного чуда.