Артём Варгафтик - Партитуры тоже не горят
В статьях, стихах, эссе Роберта Шумана (которых он писал очень много и писал спорадически, на него это находило как бы приступами) еще заметнее такой странный факт, который трудно назвать иначе, чем раздвоение личности автора. Шуман — это два человека, причем он сам дал им имена и очертил их характеры. В виде музыкальных картинок и миниатюрных портретиков они появляются в его Карнавале. Их зовут Флорестан и Эвзебий. Флорестан — это энергия, раздражение, борьба, лихорадочное напряжение, с которым Шуман работает, дикая скорость (он мог за пару дней накатать огромную партитуру). Эвзебий — это рефлексия, усталость, апатия, может быть, мысли о смерти, может быть, приглушенные страхи. Хорошо еще, когда они просто ведут между собой нескончаемый диалог в его голове. Очень часто эта милая парочка просто напоминает двух клоунов: дерзкий, задорный клоун Арлекин и грустный клоун Пьеро. Но ближе к 27 февраля 1854 года в сознании Шумана Флорестан и Эвзебий начинают вести себя совсем по-другому. Они борются, они дерутся не на жизнь, а на смерть, кажется иногда, что они, сцепившись, висят над бездной и неизвестно, кто из них первый сорвется.
С 1850 года Роберт Шуман исполняет обязанности городского музикдиректора в Дюссельдорфе. И с этими обязанностями он совершенно не справляется. Причем это знает и он сам, и те, с кем он работает, и те, на кого он работает. Есть много разных требований к музикдиректору такого города. И одно из этих требований — необходимость владеть дирижерской техникой, а Шуман чувствует себя за дирижерским пультом очень неуверенно, некомфортно, его это раздражает. Но делать нечего. И есть предположение, что то ли оркестр в Дюссельдорфе во времена Шумана был не на высоте, то ли Шуман этот оркестр таким видел и слышал, поскольку не в силах был от него добиться лучшей игры. Но так или иначе, недостатки местного оркестра или свою собственную несвободу и неуверенность как руководителя Шуман, возможно, покрывает тем, что очень своеобразно оркеструет свои партитуры. «Сумма музыкальных красот не выкупает того, к сожалению, крупного недостатка, которым отличается все творчество Шумана… Недостаток этот, в живописи называемый „бесколоритностью“, — это бесцветность, вялость, даже грубость инструментовки. Оркестр у Шумана безостановочно работает, все инструменты участвуют в изложении и развитии мыслей, не контрастируя между собой и сливаясь большей частью в непрерывный гул, иногда искажающий лучшие места сочинения». Под этими очень неприятными и очень обидными словами стоит подпись не чья-нибудь, а Чайковского. Как это понять? Ведь Петр Ильич даже на своем собственном Детском альбоме написал: «Подражание Шуману». Дело в том, что это мнение не только одного Чайковского, эта точка зрения разделялась едва ли не всеми образованными музыкантами почти до конца XX века. А Шумана вообще очень многие почему-то запомнили именно молчаливым, необщительным и даже неадекватным обстановке, разговору. Хорошо сказал его лейпцигский друг скрипач Фердинанд Давид: Шуман, говорит, пришел ко мне, посидел час, помолчал о чем-то, из чего я заключил, что он закончил свою новую симфонию. Потом выкурил две сигары, встал, сначала шел не в ту дверь, потом в ту.
В жизни Шумана все «на грани», поэтому многое зависит от того, какими словами назвать одну и ту же реальность его сознания. От этого абсолютно меняется смысл происходящего, смысл его музыки. Можно сказать, что миром фантазий Шумана владели причудливые образы, и он иногда настолько погружался в их созерцание, что не замечал окружающих. Можно сказать и по-другому, что будет точнее соответствовать описаниям самого Шумана. У него были постоянные слуховые галлюцинации, они были необыкновенно завлекательными, притягивающими. Если бы их было видно, это были бы видения.
Иногда Шуману казалось, что два странника общаются друг с другом на большом расстоянии (в его голове). Иногда ему казалось, что прилетают ангелы и что-то ему поют (причем ангелы иногда разговаривали музыкой, а иногда словами). Иногда эти ангелы превращались в демонов и в образах тигров и гиен начинали его терзать. В такие моменты (а они могли продолжаться часами, сутками) Шуман мог, например, фантазировать (так он это называл), импровизировать на абсолютно расстроенном фортепиано и не замечать этого. Он записывал по ходу этих фантазий какие-то темы, мотивы, музыкальные обороты, из которых потом с невероятной скоростью рождались его новые сочинения. Иногда он с поднятой рукой «зависал» прямо на репетиции дюссельдорфского оркестра, темп музыки почему-то замедлялся, музыканты переставали понимать, что происходит, а Шуман был «там», со своими голосами, которые он всегда слушал. Они, видимо, ему рассказывали что-то очень интересное — нотами, или буквами, или музыкальными звуками, или словами. Иногда на лице Шумана отображалась гримаса ужаса, он явственно видел и слышал химер, которые пели ему, что он грешник, что он попадет в ад. Порой сердце его жены Клары буквально разрывалось на части при виде улыбки блаженства и покоя на лице Роберта Шумана. Видимо в этот момент ангелы пели ему что-то несказанно прекрасное. И она понимала, что с человеком никакого контакта уже нет, его душа и разум находятся где-то совершенно далеко от тела.
4 марта 1854 года Шуман был помещен в лечебницу для душевнобольных доктора Рихардса в пригороде Бонна. И в принципе эта история могла бы закончиться словами: «Роберт Шуман сошел с ума. Как жаль!» Но музыка начинает жить своей собственной жизнью после того, как ее автор сходит с ума. Дурная слава композитора, который интересно пишет, но совершенно не умеет оркестровать, не умеет обращаться с оркестрантами, тянется за Шуманом еще со времен его жизни. С течением времени «хвост» этой молвы удлиняется и приводит к тому, что на рубеже XIX и XX столетий два безупречных профессионала, два композитора (независимо друг от друга), в Петербурге (директор консерватории Александр Глазунов) и в Вене (главный дирижер придворной оперы Густав Малер), переоркестровали, каждый по-своему, все четыре шумановские симфонии. Причем иногда там меняются местами струнные и духовые, меняется не только колорит, но и баланс, и логика партитуры. Хотя музыка остается та же самая.
Что странно в этой истории? Когда Густав Малер обращает внимание своих коллег на оригинальную шумановскую партитуру, он приводит вполне разумный довод. Шуман пишет букву f, что соответствует сильной звучности — «громко» (forte), но при этом он не соразмеряется с акустическими законами. Соотношение forte для духовых и для струнных — это как килограмм гвоздей и килограмм гагачьего пуха. Они весят одинаково, но объем занимают совершенно несопоставимый. Так нельзя! Когда Малер переписывал шумановские партитуры, он целенаправленно распутал все те узлы, в которые Шуман оркестр «завязал». Распутал очень искусно, все ниточки звучат по отдельности, каждую слышно. Однако только ближе к концу XX века исторически информированные исполнители сообразили, что Шуман писал вовсе не в расчете на оркестр Венской оперы или Петербургской консерватории, внимательно прочесали платежные ведомости многих провинциальных немецких капелл его времени и поняли, с кем и с чем Шуман имел дело. Когда уточнили способ рассадки музыкантов в конкретной капелле Дюссельдорфа применительно к конкретной акустике того зала, где выступал и работал с оркестром Шуман, естественно, досадуя и на себя и на оркестр, выяснилось, что в тех совершенно определенных условиях, к которым композитор примерялся, он все учитывал и рассчитывал абсолютно верно…
А может быть, Шумана просто объявили сумасшедшим? Кто-то распустил сплетню, и она подействовала. Может быть, его самого убедили, что он не в себе, а он и поверил. Ведь нет никаких точных данных. До сих пор нет точного диагноза. Все, чем мы располагаем, — это факт смерти в сумасшедшем доме. В конце концов, у каждого человека бывают периоды депрессии, и довольно длительные. У каждого человека есть внутренний голос, интуиция, правда, не у каждого она что-то творит отдельно от хозяина. Но зато не каждый может услышать столько музыки, например, в старых, мертвых закопченных камнях, мимо которых все ходят уже тысячу лет. Третья (Рейнская) симфония Шумана впервые прозвучала под его управлением 13 марта 1851 года в Дюссельдорфе, почти за три года до катастрофы. В ней есть часть — очень медленная, строгая, с неудобными высокими партиями тромбонов, местами какая-то подавленная по музыке, совершенно особенная, неповторимая. По словам Шумана, она является музыкальным портретом гигантского сооружения — Кёльнского кафедрального собора. Вроде бы все правильно: архитектура — застывшая музыка. Но сколько здесь застывших страхов самого Шумана, в которых он просто никаким другим образом признаться не может…
У Шумана все не так, как у других композиторов. Обычно у классиков бывает одно весомое итоговое сочинение, где высказаны все последние мысли мастера, фактически его завещание. У Шумана много последних порывов, последних надежд, много внутренних голосов и много последних партитур: последние эскизы, написанные уже в лечебнице, последние вариации, написанные дома, последние произведения для фортепиано опус 133 Gesänge der Frühe (Напевы раннего утра) — прощание с любимым инструментом, последняя симфония и т. д. Но все-таки самый последний шаг к мосту через Рейн в Дюссельдорфе — это Скрипичный концерт ре минор. Как утверждала, видимо со знанием дела, Клара, эту музыку Роберту Шуману продиктовали ангелы.