Мишель Декер - Клод Моне
Первый ответ пришел 14 ноября 1889 года. В конце письма стояла подпись: Антонен Пруст. Этот человек, в годы правления Гамбетты короткое время занимавший пост министра изящных искусств, теперь служил комиссаром Всемирной выставки.
«Я не сомневаюсь в том, что Мане получит свое место в Лувре, например, рядом с мастерами испанской школы, — писал он, — но благодаря пейзажам, а уж никак не „Олимпии“!»
Тем не менее он внес в подписной лист 500 франков.
«Даю тысячу франков», — отозвался доктор де Беллио.
«Тысяча за мной», — не отстал от него Руар — подлинный фанатик импрессионизма.
«Вношу тысячу франков», — поддержал их Дюре.
«Две тысячи франков», — расщедрилась Винаретта Эжени Синджер, супруга графа де Сей-Монбельяра, уже успевшая, как мы помним, обогатить свою коллекцию полем голландских тюльпанов.
И так далее, и тому подобное.
«Готов выделить триста франков», — сообщил Мирбо.
«Примите и мои 25 франков», — предложил Жеффруа, отнюдь не богач.
«У меня за душой ни гроша, — написал Роллина. — Посылаю вам лишь корзину слив, собранных во Фреслине. Они превосходны».
Справедливости ради отметим, что Роллина ухитрялся существовать на пять тысяч франков в год[102].
«Нет, я в этом не участвую, — отверг предложение Золя. — Мане должен висеть в Лувре, но это должно произойти иначе. Государство должно само признать его талант. А так это выглядит каким-то подарком и отдает групповщиной и рекламой».
Отказ Золя нисколько не обескуражил Моне. Он упорно продолжал начатую кампанию. В феврале 1889 года он пишет граверу Бракмонду:
«Вы не правы, утверждая, что я надеюсь на счастливый случай и не отдаю себе отчета в значимости предпринятого мной демарша. Я достаточно долго и серьезно занимался этим делом, чтобы знать наверняка: эти господа из Консерватории[103] почувствовали себя очень и очень неуютно. Пока речь шла о том, чтобы подарить полотно Лувру, они хранили полное спокойствие и улыбались про себя, дивясь моей наивности. Как же, у них есть свой удобненький устав, благодаря которому они имеют право отвергнуть любую картину, даже не давая себе труда провести ее обсуждение. Но полотно, переданное в дар государству, ставит вопрос о ценности Мане как художника. Разумеется, я понимаю: им достанет глупости и невежества, чтобы отвергнуть „Олимпию“, но в этом случае вся вина ляжет на них. А „Олимпия“ все равно останется достоянием государства. Картина будет храниться у одного из подписчиков, и как только ситуация изменится, обязательно найдутся люди, которые сочтут за честь выставить ее либо в Люксембургском дворце, либо в Государственном музее[104]. Главное, что это будет уже свершившийся факт — это прекрасное полотно останется у нас. Что бы сейчас ни говорили хранители „прекрасного“, им потом будет стыдно, а величие Мане от этого только возрастет. Благодарю вас за взнос в 50 франков».
Сам он пожертвовал тысячу.
«Как только ситуация изменится…» — сказал он. Ситуация изменилась в 1907 году. Участие в подписке приняли все живописцы, выставлявшиеся на Салонах, — Каролюс-Дюран, Жервекс, Бенар, Болдини, Пювис де Шаванн, Фантен-Латур, Фелисьен Роп, Теодюль Рибо. Тряхнули мошной и импрессионисты — все, кроме Берты Моризо. Почему она отказалась поддержать благое дело? Неизвестно. Помимо художников, внесли свою лепту Малларме и Гюисманс. В результате «Олимпия» попала в Люксембургский музей, часто именуемый «передней» Лувра. А в 1907 году, в правление Жоржа Клемансо, который, заняв пост президента Совета, с ходу отмел все возражения чиновников от искусства, полотно переместилось в Лувр. Моне победил.
Подписание договора о дарении картины государству состоялось 26 августа 1890 года в Верноне, на улице Альбюфера, в нотариальной конторе, принадлежавшей мэтру Гремпару. Это великолепное белое здание цело и поныне.
Пройдет еще 32 года, и Моне снова явится в ту же самую контору — на сей раз для того, чтобы подписать акт о дарении собственного полотна музею Оранжери. Речь шла о «Декорациях» («Нимфеях»).
Но в промежутке между этими двумя событиями он придет сюда еще раз 19 ноября 1890 года. Вместе с ним к назначенному часу подтянется и Луи Сенжо, владелец дома в Живерни. И оба подпишут документ о передаче прав собственности. Несколькими днями раньше Моне сообщил эту новость Полю Дюран-Рюэлю (значит, связь между ними окончательно не прервалась):
«Вынужден просить у вас значительную сумму денег, поскольку намереваюсь купить дом, в котором сейчас живу. В противном случае мне придется покинуть Живерни, что было бы крайне огорчительно, — я убежден, что нигде больше не найду ни такого удобного жилья, ни такой прекрасной местности!»
Дюран-Рюэль не держал на него зла.
Что касается Моне, то он заключил выгодную сделку. «Землероб» Сенжо запросил с него за дом всего 22 тысячи франков[105], да при этом согласился получать плату частями, в четыре приема. Вносить деньги следовало раз в год, 1 ноября, начиная с 1891 года.
Летними днями 1890 года, когда стояла особенно хорошая погода, он на время откладывал в сторону толстое досье по делу «Олимпии» и отправлялся с Бланш бродить по деревенским полям в поисках идеального стога. Именно в этот период он начал работу над очередной большой серией полотен на один сюжет. Думаем, эта парочка стоила того, чтобы на них взглянуть! Бланш толкала перед собой тележку, в которой впритирку лежали мольберт и добрый десяток холстов. Клод вышагивал впереди, озирая окрестности. Обнаружив подходящий объект, он останавливался, запускал пятерню в бороду, поднимал голову, прикидывая, на сколько хватит солнца, отступал на шаг-другой, решительно устанавливал в рыхлую землю мольберт, раскидывал огромный матерчатый зонт из небеленого полотна, раскрывал маленькую переносную треногу, закуривал свою вечную сигарету… и наконец брал в руки длинную кисть.
— Бланш! Живо! Другой холст! — командовал он примерно через час. — Шевелись! Солнце меняется! Эту продолжу завтра в то же время…
И тут же вступал в новую схватку с солнцем, ласкающим своими лучами кучу сухой травы.
— Это фантастика! — вспоминает один из очевидцев этих сеансов. — В день он мог работать над пятнадцатью картинами! Мы можем видеть на них серый стог раннего утра, розовый шестичасовой стог, желтый одиннадцатичасовой, голубой в два часа дня, фиолетовый — в четыре, красный в восемь вечера, и так далее.
Как-то утром произошла небольшая катастрофа. Явившись на облюбованное накануне место, чтобы закончить начатые полотна, Клод и Бланш обнаружили рядом со «своим» стогом крестьянина с вилами.
— Извиняюсь, господин Моне, — проговорил тот, — только сенцо-то убирать пора! Погода, она ждать не будет…
— Как? — не поверил Моне. — Нет, не делайте этого, умоляю!
— Оно, конечно, только ведь у нас свой интерес…
— Хорошо! Я беру у вас этот стог в аренду! Вы не прогадаете. Сколько?
Детям «городского чудака» тоже порой приходилось сталкиваться с непониманием местных жителей. Вот что рассказывает Жан Пьер Ошеде[106]: «Зима 1890–1891 года выдалась ужасно морозной, я другой такой даже и не припомню. Жители правого берега ходили в Вернон пешком, прямо по льду, забыв про мост. Болото, расположенное между Эптой и Сеной, тоже замерзло. Мне тогда было 13 лет, а Мишелю 12, и мы, схватив под мышку коньки, спешили на это замерзшее болото. Мы проводили там буквально все свободное время, бежали туда прямо из школы, а иногда катались до позднего вечера, потому что жители деревни устраивали на катке празднества. Вообще-то болото принадлежало коммуне, но на тот год его сдали в аренду одному „землеробу“. Летом он использовал его как выгон для скота, но ясно, что зимой на болоте никто не пасся — снегом, что ли, коровам питаться? Но хитрый крестьянин решил извлечь выгоду из своего временного владения. Приходим мы как-то на каток, а он останавливает нас и требует, чтобы мы ему заплатили! Иначе, говорит, не пушу кататься!»
В те самые дни, когда Жан Пьер Ошеде выяснял отношения с деревенским «рэкетиром», человек, чье имя он носил, медленно умирал в Париже. Здоровье Эрнеста, резко пошатнувшееся в ноябре 1890 года, ухудшалось с каждым днем. Достаточно взглянуть на его портрет[107] тех лет, чтобы без труда поставить диагноз: он страдал избыточным весом и гипертонией. В свои 53 года он продолжал вести тот же образ жизни, что вел в 20, правда, без своего тогдашнего состояния. Ел без ограничений, пил сколько хотелось, курил сигару за сигарой, но главное, с тех пор, как расстался с Алисой, без конца переезжал с места на место, не в состоянии где-нибудь задержаться надолго. К тому времени, о котором идет речь, он нашел очередное пристанище в гостинице на улице Боден[108], неподалеку от его места работы. О да, Эрнест работал! Читатель, возможно, помнит о злосчастном начале его профессиональной карьеры в журнале «Ар де ля мод» — беднягу уволили по выходе первого же номера! Но это его нисколько не обескуражило. Располагая обширными связями в мире художников, он без труда нашел себе новое место и стал ведущим рубрики, посвященной живописи, в «Магазин Франсе иллюстре». Того, что он зарабатывал, хватало на жизнь, но, к сожалению, справляться со своими обязанностями ему становилось все труднее. Он сильно располнел и жестоко страдал от боли в ногах, впрочем, не придавая этому большого значения — подумаешь, ревматизм или подагра… На самом деле у него, вероятно, начинался артрит. Доктор Гаше, вызванный для консультации, выдал строгие рекомендации: