Мишель Декер - Клод Моне
Подружившись с Гюставом Жеффруа, «одинокий волк» Моне снова обрел способность улыбаться. Быстро проникнувшись взаимной симпатией, они отныне уже никогда не теряли друг друга из виду, регулярно встречаясь то в Крезе, то в Париже, то в Живерни, то в Лондоне. И деревушка Кервилауэн стала местом зарождения большой и продолжительной дружбы.
— Так вы знакомы с руководителем моей газеты? — однажды спросил Моне Жеффруа. — С Жоржем Клемансо? Ну, можете на меня рассчитывать! Я возобновлю ваше знакомство!
Таким образом, именно благодаря Жеффруа снова пересеклись жизненные пути Моне и Клемансо. Они не просто глубоко уважали друг друга и помогали друг другу. Их связывала крепкая, как гранит, дружба, прервать которую смогла лишь смерть одного из друзей.
Если уж мы заговорили о друзьях художника, то нельзя не упомянуть еще одного человека — Мирбо. Покидая 25 ноября Кервилауэн — «мрачный край, покоривший его сердце», — Моне отправился не домой, а в Нуармутье, где провел несколько дней в гостях у писателя. Тот, надо отдать ему должное, без конца бомбардировал художника напоминаниями: «Вы обещали!»
И Клод не устоял. Правда, всю неделю, проведенную в Ванде, на острове, где жил Мирбо, он не писал, или почти не писал. Гулял, знакомился с людьми, наслаждался пейзажами. Некоторые из них напоминали ему Голландию, другие — Средиземноморье.
«Я видел здесь места, достойные Бордигеры, — писал он. — Что за роскошная растительность! Кусты мимозы в бутонах, как будто попал в разгар лета!»
Не менее приятное впечатление произвела на него и «прекрасная Алиса» — супруга Октава Мирбо. «Очень милая, очень любезная…» — надо думать, эти эпитеты пришлись не по вкусу другой Алисе, с нетерпением поджидавшей его в Живерни.
И вот 2 декабря, в 9.30 утра, Моне наконец вышел из поезда в Верноне.
«Надеюсь, мне не придется снова, как это уже бывало не раз, почувствовать себя чужаком и непрошеным гостем, — предваряет он свое возвращение домой. — Как я рад, что скоро увижу всех вас! Все будет хорошо!»[92]
Глава 17
РОЛЛИНА
1887 год Моне безвылазно провел в Живерни. Насколько нам известно, ни одной сколько-нибудь длительной поездки на этюды он за этот год не совершил. Объяснялось его домоседство тремя причинами. Во-первых, он заканчивал работу над картинами, начатыми в Бель-Иле. Во-вторых, задумал понаблюдать за сменой времен года в своем саду на берегу Эпты. В-третьих, прислушался к словам Алисы:
— Детям очень хотелось бы, чтобы вы немного пожили с ними!
И он стал писать деревню Живерни. Он писал цветы, деревья, детей. Действительно, почти на половине из созданных за это время трех десятков полотен фигурирует младшее поколение семейства Моне-Ошеде. Вот Жан Пьер и Мишель, занятые рыбной ловлей. Вот Бланш за мольбертом, а рядом с ней Сюзанна с книгой в руках. Вот Жермена посреди луга. Вот снова Сюзанна, на сей раз с зеленым зонтиком… В том же году художник снова принял участие в международной выставке, организованной Жоржем Пети на улице Сез. Там он познакомился с Тео Ван Гогом — младшим братом Винсента, заправлявшим галереей на бульваре Монмартр. Тот купил у него «Море в Бель-Иле». Объявились и другие покупатели. Мы сказали, что он никуда не выезжал, однако в его записной книжке есть отметка о краткой вылазке в Лондон, которую он предпринял в первой половине мая. Отправился он туда по приглашению Джеймса Макнейла Уистлера — хорошего художника, работавшего бок о бок с Фантен-Латуром, Йонкиндом, Гийоменом и другими и часто посещавшего Онфлер. Моне встречался с ним на выставках. На этот раз его особенно пленил рассеянный свет, плавающий над Темзой. Он дал себе слово, что снова вернется в Лондон.
С его непоседливым характером, отступавшим только перед необходимостью подолгу стоять перед мольбертом, Моне быстро заскучал в Живерни. Семья — это, конечно, хорошо, но нельзя же забывать и о друзьях! И он зазывает их к себе.
«Приезжайте ко мне в деревню», — писал он де Беллио, Мирбо, Жеффруа, поэту Жану Ришпену, Родену и американским художникам, чье творчество высоко ценил, например, Теодору Робинсону и Джону Синджеру Сардженту. Из чего следует, что первые заокеанские туристы появились в Живерни еще в 1887 году!
Моне с большой теплотой относился к Огюсту Родену, которой платил ему полной взаимностью. Впрочем, иногда между ними происходили настоящие битвы. Оба отличались редкостным упрямством — два монолита, два непоколебимых утеса.
Но при этом они прекрасно понимали друг друга и часто подшучивали друг над другом — беззлобно и к взаимному удовольствию.
Однажды Роден приехал погостить в Живерни. Близилось время ужина, и друзья направились в столовую. В дверях Моне остановился, пропуская Родена вперед.
— Ах! Что вы, что вы! Только после вас! — воскликнул скульптор. — Разумеется, вы хозяин дома, а я гость, но меня приучили уважать старших!
Моне мгновенно подхватил предложенный тон. Продолжая указывать гостю дорогу, он провозгласил:
— Прекрасно сказано! Старших нужно уважать!
— Позвольте, позвольте… Вы что же, полагаете, что вы моложе меня?
— Э-э… Видите ли… Я, конечно, не уверен… Вы с какого года?
— С сорокового.
— И я с сорокового. А вы в каком месяце родились?
— В ноябре.
— И я в ноябре! А какого числа? Четырнадцатого!
— И я четырнадцатого!
На самом деле Роден слегка покривил душой. Крестили его действительно 14 ноября 1840 года, но родился он 12-го. Следовательно, Моне действовал совершенно правильно, пропуская его впереди себя… Впрочем, безотносительно к тому, в каком порядке они занимали свои места за столом, ели оба с завидным аппетитом. И Роден, и Моне — оба любили хорошо покушать.
«Г-н Моне ел довольно много, — вспоминает Анна Превост[93], одна из последних кухарок художника, — но ел далеко не все подряд. У него была целая куча книг по кулинарии, и он подолгу листал их, выискивая рецепт какого-нибудь блюда, которое затем просил меня приготовить. Он, например, очень любил грибы, особенно те, что г-н Мишель сам собирал в лесу. Еще он любил спаржу, только не переваренную, а полусырую».
«Салаты он предпочитал заправлять сам, — добавляет к этому Жан Пьер Ошеде[94], — но надо было видеть, как он это делает! Он насыпал в салатную ложку перец горошком, предварительно раздавленный, посыпал его крупной солью, заливал оливковым маслом и капелькой винного уксуса так, что соус едва не переливался за края ложки, а потом щедро поливал этой смесью салат, листья которого становились черными от перца. Есть такой салат мог только сам Моне, да еще моя сестра Бланш — она любила все то, что любил он».
«За обедом он регулярно делал „нормандскую дыру“»[95], — продолжает Анна Превост.
Что еще он любил?
«Утром, за завтраком, он ел поджаренные сосиски; он ведь много физически трудился. Запивал он их добрым стаканом сансера. О да, он знал толк в винах, г-н Моне! Нам с мужем пришлось оставить службу у него, потому что детям надо было учиться и мы хотели перебраться поближе к Парижу. Я не знала, как сказать ему, что мы уходим! И решила прежде поговорить с г-жой Бланш — он звал ее Бланшеттой. Она мне сказала: „Ну хорошо, я сама сообщу Клоду эту печальную новость. Он у себя в мастерской“. Что тут началось! Он ужас как разозлился!
— Я ничего не стану дарить вам на Новый год!
— Но мы вынуждены уехать… Дети…
— Я готов увеличить вам жалованье!
— Но дети…
Тогда он смягчился.
— Я ведь так доволен вашей работой! Я всегда говорил о вас только хорошее… Ну что же, милая моя Анна, мне будет очень не хватать ваших ошпаренных каштанов…»
Вечером 13 января 1888 года Моне остановился ночевать в Тулоне. Он ехал в Антибы. В поезде класса «люкс» — к черту экономию! Впрочем, к этому времени он уже более или менее рассчитался со всеми старыми долгами, картины продавались, так что дела его обстояли неплохо. Правда, кое-кто из слуг, работавших в доме в Живерни, жаловался на задержку жалованья, но он перед отъездом поручил Алисе разобраться с этим мелким недоразумением.
Итак, он снова покинул г-жу Ошеде, детей и розовый дом и устремился навстречу Великой Синеве. Домочадцы не увидят его три с половиной месяца! Зато по возвращении он «разродится» 36 новыми полотнами! И «роды» будут крайне болезненными. Сколько раз он впадал в ярость и отчаяние, сколько раз опускал руки и снова вступал в изматывающую борьбу с безжалостным южным солнцем! Свидетельством тому — обильная переписка, адресованная «милостивой государыне».
«Ну что за несчастное занятие, эта проклятая живопись! Картина не получается… Мне плохо, у меня ничего не выходит… Это такая чистота, такая розовая прозрачность, что малейший неверный мазок смотрится грязным пятном… Тут как будто плаваешь в голубизне, вот ужас! Я изнемог в борьбе с солнцем… А что это за солнце! Столько солнца утомляет! Я устал, я боюсь. Надо сказать честно, мой глаз теряет остроту. Линии смазываются… Мне страшно, что я опустел, кончился как художник… Я в отчаянии. Неужели мне так и суждено остаться неудачником? О проклятье, о безнадежность! Я совершенно измотан, и голова раскалывается…»