Анатолий Зверев - Анатолий Зверев в воспоминаниях современников
Мир был открыт ему полностью — и значительные его явления, и забавные мелочи. Играя в шашки, он шутя выстраивал масштабные комбинации на всю партию вперёд. Деньги собирал, как грибы: часто закатившаяся в щель копейка обрастала ещё двумя-тремя рублями, найденными тут же, вокруг.
Но, открытый миру и людям, всегда окружённый многочисленными знакомыми, Анатолий Тимофеевич оставался очень одиноким и беззащитным, особенно в последние годы. Почти все ценили его мастерство. У половины Москвы есть написанные им портреты, но лишь немногие понимали и любили его таким, каким он был — непредсказуемым и неуправляемым, особенно когда чувствовал к себе недоброжелательное отношение. Но на добро он откликался всей душой. Поэтому с детьми, например, всегда находил общий язык. Да и сам он до конца жизни своей оставался большим ребёнком.
Помню, мы часто проходили с ним мимо стадиона «Буревестник» (теперешний «Олимпийский» спорткомплекс). И если Анатолий Тимофеевич видел играющих в футбол мальчишек, то бежал к ним и становился в воротах. Его охотно принимали в игру — вратарём он был классным, а я был единственным, но зато азартным болельщиком. Сам Зверев страстно болел за «Спартак».
Анатолий Тимофеевич любил бывать у меня дома. Там он отдыхал. Мне тоже часто приходилось ночевать у него. Он боялся оставаться один в своей квартире в Свиблово, где его всегда дожидалась пачка повесток из отделения милиции.
Но удивительно, что затравленный и бездомный художник никогда не выплёскивал зло на свою живопись. Она всегда несла людям свет.
КЛАРА ГОЛИЦЫНА
Зарисовка
Толя пришёл с Сергеем Бордачевым. Были выпивши. Сели в шашки играть на кухне. Шашками служили шахматы. Радостным возгласом сопровождалась каждая выигранная Толей фигура, и при этом он с силой швырял её на пол, как можно дальше. Сергей ползал, подбирал фигуры. Я проигралась в пух.
Потом Толя заснул, сидя на кухонном диване, и я сделала с него набросок.
Утром смотрела с балкона, как они выходили из дома. Это было очень трогательное зрелище. Поначалу они побрели в разные стороны. Толя остановился и долго пытался застегнуть пальто. Пройдя несколько шагов, поднял голову, увидел, что идет не туда, и направился к Сергею. Пошли, обнявшись. Потом скрылись за углом. Был 84-й год. Меня охватило щемящее чувство жалости и гордости за этих художников, оставшихся свободными и внутренне, и внешне. На это не все способны.
БОРИС КОЗЛОВ
Зверев в Италии
(под знаком эпистолярности)
Что я могу дать вам, лучше я уйду, чтобы не взять что-нибудь у вас…
Ф. Ницше. Так говорил ЗаратустраДружок мой, славная Наташа!
Сегодня на пляже, где-то между Везувием и Гурзуфом, под бамбуковой циновкой, за три тысячи лир от Москвы, мусоля «Полёт», класс второй дукатной выделки, опасливо озираясь, дабы местная мафия не рэкетнула меня за беспошлинное курение этой никому не ведомой наркоты, я наконец выяснил для себя, что вряд ли смогу выдать что-то логичное в честь нашего дорогого Зверюги. Впрочем, есть у меня грамм двести клюквы, что при желании можно начинить неким мистическим подтекстом…
В голом диване царствует бомонд: Губанов, Алейников, Зверев… Нелепейший из добрейших хозяин со сносным удовольствием потакает метанию посуды в почти закрытое окно… И когда в пространство летит початая «Кубанка», спущенная осуровевшим Тимофеем (одна из зверевских «кликух»), и когда уже жить теперь незачем, и когда все ждут последнего взрыва… — потусторонний тротуар безмолвствует, там никто не убит, а в дверях вдруг возникает всепонимающий стройбатовец со счастливо спасённой бутылкой… Бумеранг возвращается, но Тимофей уже далеко, он «по-доброму» спит меж двух уютных пружин.
Шаманы, особые служители культа, способные переводить себя в экстатическое состояние и тем самым воздействовать на окружающих, создавая у них мистическое настроение, шаманы, прибитые к стойбищу, тянут до глубокой старости. Бродячие шаманы долго не живут. Был шаман — нет шамана, и его потаённые знания никому уже себя не откроют.
И явилось отсутствие присутствия, и «сели они вокруг трупа, как вокруг костра», как у Мамлея (писатель Юрий Мамлеев. — Б. К), и стали считать, и подсчитали, что гениальность стихийна и легкомысленна, и подсчитали они, во что обойдётся она, и во что уже обошлась и…
Извини, Наташа, это от чужого моря, кампанейской жары, от запаха кислого вина, которого Зверев терпеть не мог, а я тем более — на этом-то и жили наши отношения.
Кто из нас в «своём цеху», на всегдашнем досуге, где каждому про каждого всё известно, обсуждал такую тривиальность, как искусство? Мы о нём ничего не говорили, или же притворялись, что не говорим, а вот возможность «организовать усилия» на уровне «червонца» (благословенные времена), дабы потом продлить повод творения — это да; и Толя, думаю, это «умел», причем задолго до песельников Монмартра, Битцы, прочих «Измайловых»… К счастью, коллеги это ценили. Именно ценили, так что если кто-то утверждает, что Зверева споили, не уберегли — чушь! Нельзя уберечь стихию, тем паче организовать язычество.
«Само падало»… — и вперёд!
Определит статистика того, кто любит нас, и пошли наполнять щедростью пространство! Вот я — Зверев. Я живу, но не для примера, а просто. Мог бы стать богатым, но не стал. А зачем? Простенькие сентенции, и присутствовал ли в них Толя? Не знаю точно, думаю, что вряд ли. Путь колдуна меняет иную определённость, да и мотивы раздает иные.
Рука дающего не оскудеет, а Толину руку, вернее, ощущение руки я помню хорошо. Мягкую, влажную, он сунул мне её в ладонь (у Костаки в 61-м), как рыбий плавник (вот уж сравнение приплыло, но точнее не придумаю). Знакомились впервые, но…
Оказалось, мы когда-то в детстве (скорее моём) вместе плавали на изокружке в Сокольниках, на Русаковке, за кинотеатром «Молот». Тогда Зверь был «большой», а я ещё не доносил себя между музеями изящных искусств и остатками «чёрной кошки» (кто не лазил по форточкам), так, что древней не бывает и не представишь, как и трудно представить кого-нибудь более замечательно «гулящего», нежели великий Тимофей.
Кот, давно усекший, что красота может спасти мир, но не здешнюю аудиторию, что только скрученные внутрь поэмы решают проблемы скромности и гордыни, что если из тюбика нельзя выдавить души, то и незачем его откупоривать, что масштаб — всего лишь аксиома погибели, что банальность может удивить, если о ней не догадываться… И много ещё чего…
Июль, 1991 г. Казерта. Италия
АЛЕКСАНДР СТЕПАНОВ
Зверевы роды
Мне часто доводилось наблюдать, как работает Анатолий Тимофеевич Зверев. Это незабываемое зрелище, и об этом стоит рассказать. Так работал только он и никто другой. Да поверит мне читатель, это не было показухой или ритуалом — нет, это была непосредственно его и только его манера. Работал он страстно и жадно. Казалось, он борется с листом картона или холстом при помощи любых материалов, попавшихся под руку. Так ест проголодавшийся человек, запихивая в рот то одно, то другое, боясь потерять хоть крошку, быстро проглатывая и хватая снова и снова. Только бы насытиться, только бы не потерять пейзаж, лицо, цветок, кошку, собаку и прочее, прочее… Думаю, что с его экспрессией он мог бы записать любую площадь, не теряя при этом ни композиционного строя, ни лёгкости, ни воздушности, ни нюансов. В нём одном жил и экспрессионист, и импрессионист одновременно, а в некоторых работах он был и роскошным абстракционистом. Думается, что все его работы очень музыкальны. Недаром в числе его почитателей была самая интеллектуальная и творческая часть общества. Конечно, не все работы шедевры, не все удачны, но ни одной безликой или случайной. Всегда простота, точность и свежесть. Недаром он безумно любил природу, чувствовал её душой и телом. И в этом он был неповторим, даже написанные им натюрморты были живые, как цветы, со своим характером, в каждом предмете сквозило его чувство по отношению к нему — предмету, что уж говорить о животных, которых он так любил!
Происходило это следующим образом. Рисование. Разложив перед собой или фломастеры, или пастель, или уголь, или сангину, или цветные карандаши, а иногда всё это вместе, точно разобрав их по тонам и цветам, собрав в кулак или щепоть нужное сочетание, резкими размашистыми движениями начинал штриховать по листу бумаги или планшету, стоящему перед ним. Сверкая глазами то на объект напротив, то на лист, менял, набирал снова связки нескольких карандашей, которые свистели и ломались и которые кто-нибудь тут же точил. И сам он преображался: волосы становились дыбом, лицо наполнялось светом и сосредоточием, брови то собирались к переносице, то разбегались и летели вверх, из носа исходили сопение и сигаретный дым, лоб покрывался испариной, стул скрипел… Вдруг он затихал, брал один или два карандаша и осторожно делал какие-то важные нюансы, настолько тонко, что, казалось, переставал дышать. И снова, успевая проглотить пива и закурить, накидывался на планшет. Всё это происходило когда за двадцать, когда за сорок минут, не больше. И наконец выкрикивал: «Всё, готово! Детуля, забирай! Рисуночек должен быть лёгким!» И если сам чувствовал, что удалось, подпрыгнув, с кем-нибудь чокался и, рухнув в уголок, ждал, что скажут. И если уж нравилось, расплывался в улыбке, приговаривая: «Ничего, ничего…» — и выпивая пиво или вино. Половину, как всегда, проливая себе на живот, громко крякая и ухмыляясь, выливал себе на голову остатки и успокаивался.