Наталья Семенова - Лабас
В Москве в 1930-х годах образовалась большая немецкая колония. В 1936 году власти начали выдавливать из страны политэмигрантов, нашедших убежище в Советском Союзе. Ряд организаций Коминтерна был распущен, немецкий клуб имени Тельмана и школа имени Либкнехта (в ней учились сын Фогелера Ян и переводчица Лилиана Лунгина, рассказавшая в «Подстрочнике» о том, как разгоняли учителей и арестовывали детей политэмигрантов) закрыты. А с 1937 года начались и аресты. Филиппа Тольцинера, второго мужа Леони, арестовали в 1938-м. Они с Лабасом отправляли ему в лагерь посылки — не часто, всего дважды, но по тем временам это был поступок. С такими родственниками и знакомыми Лабасу с женой можно было «пришить» не одну, а сразу несколько статей и отправить за тысячу километров от столицы.
В 1937 году, сразу после сдачи панно «Авиация СССР», Александр Аркадьевич и отправится на другой конец страны, но не в «столыпинском вагоне», как многие, а в купе пассажирского поезда дальнего следования с командировочным удостоверением оргкомитета выставки «Индустрия социализма» в кармане.
Глава вторая
ЕВРЕЙСКОЕ СЧАСТЬЕ
На Байкал художники Александр Лабас и Леони Нойман отправились вместе, так же как Лазарь Лисицкий и Софи Кюпперс, ездившие на Днепрогэс во время подготовки специального номера журнала «СССР на стройке». Многомесячные командировки на север и юг, тысячи километров пути, сотни эскизов… Однако почти ничего из написанного Лабасом на выставки не пойдет.
«Дальний Восток, тайга, сопки, Амур, Хабаровск. Там, дальше, Китай, а еще дальше — Япония, дальше на восток — Аляска, Америка, а здесь рядом Уссурийский край. Проезжая, я вспоминал, как в детские годы часто видел проходящие эшелоны с заключенными. Люди шептали, что это политических гонят в Сибирь. Во время долгой дороги я вспоминал, как в Гражданскую войну в Перми был взорван мост и мы по льду переходили Каму. Колчак, отступая, старался все взорвать, и под откосами лежали целые составы. Я видел выжженные деревни и вспоминал наши поезда, расписанные в яркие краски, призывающие громить отступающего Колчака и интервентов на Дальнем Востоке».
Двойной портрет (с Леони). 1937. Собрание О. Бескиной-ЛабасНа Байкал ехали долго, везли с собой альбомы, холсты и краски, рассчитывая пробыть там месяца два. Наивно было полагать, что Лабаса, да еще вдвоем с немецкой подругой, послали воспевать красоты Дальнего Востока. Его темой должен был стать энтузиазм комсомольцев-добровольцев, веселых парней и девушек в платочках, с маленькими чемоданчиками, распевающих задорные песни, о которых умиленно вспоминал Александр Аркадьевич. Прямо кадры из кинофильма о строительстве города в тайге, легендарного «Комсомольска», который где-то поблизости снимал Сергей Герасимов. На самом же деле художники «тов. А. Лабас и тов. Л. Нойман» были командированы в Еврейскую автономную область воспеть счастливую жизнь переселенцев-евреев (подобное задание Леони уже получала, когда с группой немецких антифашистов, в которую, кстати, входил и Генрих Фогелер, ездила в 1934 году в Республику немцев Поволжья). От увиденного оба в восторг не пришли и о подробностях той поездки предпочитали не распространяться, особенно после войны, когда отечественную культуру и науку захлестнула волна антисемитизма. «Безродные космополиты», раскрытие псевдонимов, «дело врачей» и, как итог — депортация советских евреев в Сибирь, не состоявшаяся исключительно благодаря кончине Сталина. В начале 1930-х годов интернационализм, напротив, цвел пышным цветом. Евреи со всего мира ехали на Дальний Восток, мечтая о собственной республике и куске земли, которой в Приамурье было в избытке. Рассказ о Республике трудящихся евреев — невеселая история, закончившаяся для тысяч очередным переселением, на этот раз на Землю обетованную.
Лабасу еврейские колхозы не понравились, но красота природы далекого края захватила его воображение: «Вы в поезде с шумом влетаете в тоннель, еще не успев все охватить, насладиться свежестью… темнота, неприятный тускло-желтый электрический свет, но вот еще секунда — и светлеет, еще секунда — и вы вдыхаете воздух. Он кажется особым, вы его не глотаете, а пьете с наслаждением… Мягкий пепельно-молочный тон, холодноватые, перламутровые переливы его в небе, волнах и диком береге, среди рыбацких лодок. Кольцо гор окружает серебристо-голубоватым силуэтом водное пространство. Иногда ослепительный, но мягкий его отблеск сквозь молочный туман колеблется перед вашими глазами, сужаясь и уходя к горизонту… Как сочетаются мягкость, нежность и суровость природы! Могучие деревья темно-сизым массивом закрывают сплошь все пространство, ничего не видно. Но вот они раздвинулись, как занавес, и пред глазами самое поэтичное, самое сказочное, полуреальное видение и явь — озеро Байкал. Высокие деревья — ели, сосны, прямые и наклонные, прикрывают и открывают дали… С лодки доносится песня, вдоль берега скачет всадник в военной форме…»
Туманным кругом акварелиЛежала в облаке луна,И звезды еле-еле тлели,И еле двигалась волна.
Кажется, Николай Заболоцкий написал эти строки о байкало-амурских акварелях Лабаса.
Племянница как-то спросила: «Дядя Шура! Такое страшное время, а у вас такая красота и благолепие в этих тончайших акварелях!» На это он ей ответил примерно так: «Понимаешь, Олечка, это было страшное время. Для целого поколения людей — достаточно долгое, но для истории всего человечества — лишь краткий миг. А небо, море, любовь, воздух, душа человека — это вечно. Художник должен писать о вечном, даже если пишет конкретное время и конкретное место. Как бы ему ни было тяжело». (Как удивительно это перекликается с рассказом философа Григория Померанца, говорившего, что в лагере можно было найти красоту, позволявшую выжить, — например потрясающе красивые белые ночи!). Меж тем на дворе был страшный 1937 год. «Стояла нестерпимая жара, нас съедала мошкара. Мы не могли понять происходящих событий и находились в постоянной тревоге. Мой старший брат был арестован. Уничтожены тысячи ни в чем не повинных людей. Как такое могло случиться? Где было взять силы, чтобы работать? Наверное, работа и давала мне силы жить, выстоять в этот страшный период, пережить все трагедии. Мое искусство всегда было главным в моей жизни. Вечное искусство, которое переживет тиранов и злодеев, да и самих создателей этого искусства», — писал о поездке в Приамурье Александр Аркадьевич.
В 1937 году расстреляли не только командарма Абрама Лабаса и видных советских военачальников. По делу «антисоветского троцкистского блока» была арестована и приговорена к высшей мере почти половина членов Комитета по организации выставки «Индустрия социализма», начиная с первого заместителя наркома тяжелой промышленности Георгия Пятакова и кончая рядовыми работниками Наркомтяжпрома. «Открытие выставки затягивалось, художники волновались — на выставке „застряли“ важные для них произведения, а слухи и двусмысленная ситуация становились опасными не только для карьеры, но и для жизни, — описывает историю той странной выставки Фаина Балаховская. Ей удалось найти в архивах черновик коллективного письма, отправленного художниками Лазарю Кагановичу (он возглавил оргкомитет выставки после загадочной кончины „железного наркома“ Серго Орджоникидзе, идейного вдохновителя и организатора грандиозного шоу „Индустрия социализма“). — Вот скоро уже три года, как художники всех народов СССР изображают в скульптуре, живописи и графике в основном все, что построено большевиками за двадцать лет. Выставка оборудована, готова к открытию и… не открывается?.. Истрачены миллионы… Неофициальные посетители — хвалят выставку… Опять просим принять нас — разрешить вопрос с открытием выставки…» В итоге выставку «Индустрия социализма» торжественно открыли, хотя и с большим опозданием — 18 марта 1939 года, к XVIII съезду ВКП(б). Из написанного Лабасом на Дальнем Востоке жюри ничего не выбрало. В зале «Новые города, новые люди» повесили лишь три его акварели: «Одесса», «Гидросамолет» и «Порт в Батуми».
В конце 1937 года по итогам поездки на Дальний Восток Лабас написал несколько жанровых картин, в том числе довольно большой холст «Еврейская свадьба». Пейзаж на заднем плане взят из байкало-амурских акварелей, а пляшущие мужчина и женщина на переднем плане легко узнаваемы — достаточно взглянуть на автопортреты художника и портреты любимой им Лонечки тех лет. Единственное «еврейское» в картине — надпись «Клуб» на идиш. Но, как мы уже говорили, творческую командировку на Дальний Восток Лабас никогда не связывал с поездкой в Еврейскую автономную область. Это оставалось за кадром. К теме еврейства у него вообще было сложное отношение.
По крови Александр Аркадьевич, разумеется, был евреем. «Анализируя свое искусство, я прихожу к выводу, что оно сочетает в себе две линии — восточную и европейскую. Восточная — это наследственная, с отдаленных веков, она и во внешнем облике видна: темные волосы, темные глаза, да и темперамент южного человека. У южан сильно развито воображение, склонность к поэзии, символике, отвлеченности от реальной повседневной обстановки. Это было у египтян, в древнем Израиле. Стремление к философскому обобщению, способность видеть внутренним зрением лежали в основе их творчества. Их я в полной мере получил по наследству». Но при своей отнюдь не славянской внешности Лабас, благодаря своему воспитанию, конечно же, был человеком русской культуры. Его отец, человек передовых взглядов, считал еврейство пережитком черты оседлости и религиозных обычаев не соблюдал. Дома говорили по-русски и сыновей воспитывали в традициях русской культуры. Аркадий Григорьевич, он же Аарон Гиршович, делал исключение лишь для матери, которая иногда приезжала из Витебска. Перед приездом бабушки Леи Рони в доме все переворачивалось вверх дном. Срочно доставались кипы, высокие бокалы для красного вина или виноградного сока, подсвечники и витые свечи; откуда-то появлялись вышитая салфетка для халы и коробочка с ароматными специями, а главное, пряталось все, что могло бы оскорбить правоверную еврейку. В пятницу вечером, в Шаббат, семья собиралась за праздничным столом. «И благословил Б-г день седьмой и освятил его, ибо в этот день отдыхал Б-г от всей работы Своей, которую совершил Он, созидая» (Берешит 2:3). В детстве им с братом это казалось веселой игрой, но под конец жизни воспоминания о том далеком ожидании «божественной субботы», свечи и молитва нараспев на непонятном языке вызывали в Александре Аркадьевиче необъяснимый восторг, которого он даже немного стеснялся. Его наполняло странное ощущение, что ЭТО есть в нем и он понимает музыку непонятных слов.