И жизни новизна. Об искусстве, вере и обществе - Ольга Александровна Седакова
Душа моя, печальница
О всех в кругу моем!
Ты стала усыпальницей
Замученных живьем.
<…>
Ты в наше время шкурное
За совесть и за страх
Стоишь могильной урною,
Покоящей их прах.
(«Душа»)
Однако об искусстве ли в общепринятом смысле идет речь, если первый образец его — Апокалипсис? Видение нового неба и новой земли, Книга, продиктованная Духом Святым? У Пастернака есть ответ: искусство он понимает как деятельность символическую и потому может высказать такой парадокс: «несмотря на то, что Бах был композитором, его произведения действительно вершины бессмертия» (Письмо Ренате Швейцер)[67]. Подозрительное отношение к духу, который является художникам во вдохновении (как у о. Павла Флоренского, да и у многих аскетов, не говоря уже о романтической демонизации вдохновения), Пастернаку абсолютно чуждо. Душа, Жизнь, Дар, Христианство, Реализм (в пастернаковском понимании) принадлежат у него одной реальности. Душа, Жизнь, Христианство, Реализм сходятся в том, что являют собой прежде всего дар и волю дарить, безоглядную щедрость:
Как будто вышел человек,
И вынес, и открыл ковчег,
И все до нитки роздал.
О жизни как о подарке Творца и как о дарении себя другим Пастернак повторяет без конца, в стихах и прозе. В дарении себя, в создании неистощимо дарящей вещи и есть то подражание Христу, imitatio Cristi, которое доступно художнику.
И творчество, и чудотворство.
Истину христианства Пастернак понимает как родную ему «лирическую истину». Главное свойство лирической истины — ее непринудительность и безоружность, отсутствие в ней всякого насилия и угрозы. «…Если бы дремлющего в человеке зверя можно было остановить угрозою, все равно, каталажки или загробного воздаяния, высшею эмблемой человечества был бы укротитель с хлыстом, а не жертвующий собой проповедник. Но в том-то и дело, что человека столетиями поднимала над животным и уносила ввысь не палка, а музыка: неотразимость безоружной истины, притягательность ее примера»[68]. Вот мы и вернулись к той «сопровождающей жизнь музыке», с которой начали.
Итак, христианство Пастернака располагается в истории, в «нашей современности, главная особенность которой та, что она является новой, необычайно свежей фазой христианства»[69]. Этот новый образ веры неожидан в сравнении с традиционной церковной культурой русского православия, «верой отцов» с ее интимным мотивом древлего, старческого, отрешенного. Эти два образа веры, пастернаковский и традиционный, контрастны, как иератическое письмо иконы, «умного зрения» — и световоздушные импрессионистические зарисовки с натуры, как интерьер православного храма или монашеская келья — и открытый простор, пейзаж, в котором происходит все, что можно уподобить теофании у героев романа, да и у самого поэта. Ландшафт, увиденный как богослужение:
Природа, мир, тайник вселенной,
Я службу долгую твою,
Объятый дрожью сокровенной,
В слезах от счастья отстою.
(«Когда разгуляется»)
Контрасты можно продолжать, они касаются и многих предметов веры и ее, так сказать, мелодики. Но то, что очень прочно связывает христианскую мысль Пастернака с православной традицией, — это отношение к образу, к поэзии (литургической поэзии) как самому глубокому смысловому медиуму (важнейшие мысли о новизне, которую приносит в мир христианство, высказываются в романе за разбором литургической поэзии, канонов Страстной недели).
Новое — одно из главных слов в христианской мысли Пастернака. Этот мотив Евангелия (Се, творю все новое; Заповедь новую даю вам…') он чувствует, как мало кто и до, и после него. Почему нет смерти? Потому что «прежнее прошло». Смерть относится к «прежнему». К «прежнему» относятся расы, классы, народы, любые общности и обобщения, отменяющие единственного человека и его дар. К «прежнему» относится посредственность и «чертовщина будней». Все это «прошло». Мы свободны от тысячи прошлых вещей и бояться нечего. Счастье и необъятность открывшегося нового — и гибельность, труха всего не-нового (а это почти все вокруг, как в Советской России, так и на Западе): путаного, бестолкового, ненужного — главная тема последних писем Пастернака. Убежденность и убедительность этих слов о новом, явившемся навсегда, поражала читателя: они несли в себе силу прямого свидетельства. И одновременно они были судом над всем, что представляло себя «новым», над всеми «новинками», «новациями», «новаторствами», которыми полна наша цивилизация. Они (как и роман) были судом над тем «новым», которое обещала революция и которым она на какое-то время пленила героя, не распознавшего в ней «ветхого». В таком «новом» нет Нового, потому что нет животворящего, свободного и чудотворного. Оно «прошло» раньше, чем явилось, как поздний «свинский» языческий Рим. В нем нет жизни, потому что нет жалости, первого дара Духа Святого, по Пастернаку (см. эпиграф). Жалостью он называет то, что у Данте именуется любовью — Начало вселенной:
Мирами правит жалость
(Пастернак) —
L’amor che move il sole e I’altre stelle
(Данте).
Жизнь, Новое, Дар, Свобода, Будущее — главные и взаимозаменимые слова пастернаковского христианского опыта. И все они в его богословии — имена Христа. Все эти вещи, в самой возможности которых «в этом мире» сомневается наша современность, не только возможны, говорит Пастернак, не только ожидают нас в «иной жизни»: они составляют саму «музыку» здешнего и строят жизнь человека, жизнь вселенной («вселенной небывалость»), историю («вторую вселенную», «работу по преодолению смерти»).
Христианскую позицию Пастернака, в силу его глубокой неприязни к «религиозности», к «спиритуализму» любого рода, к условному символизму, туманной «мистике» и ритуализму, в силу его незаинтересованности в доктрине нередко понимают как гуманистическую редукцию «правильного» церковного