Раймон Эсколье - Оноре Домье
Поцелуйте за нас мадам Домье.
Жму Вашу руку
Т. Руссо.
Я написал Вам сразу, не успев повидать Милле. Впрочем, будучи в добром расположении духа, он, вероятно, послал бы Вам привет, а посему я взял на себя смелость кланяться Вам от него».
В другой раз Домье получил от Руссо короткую записку:
«Приезжайте скорей! Мы ждем Вас, чтобы вместе насладиться чудесным видом полей, покрытых сверкающими зрелыми колосьями».
Руссо и Милле, со своей стороны, без лишних церемоний напрашивались в гости к Домье, как свидетельствует забавное послание создателя «Собирательниц колосьев» {117}:
«22 марта 1855
Мой дорогой Домье.
Мадам Руссо, Руссо и я пригласили самих себя отобедать у Вас завтра, в пятницу, нимало не заботясь о том, обрадует ли Вас это или нет.
Мадам Руссо собирается приехать к Вам пораньше посмотреть, как идут приготовления, и заставить Вас заняться ими как следует, если в том будет нужда.
Что, однако, не мешает нам сердечно приветствовать госпожу Домье и даже Вас.
Жму руку
Ж.-Ф. Милле».Изредка приходили письма от родственников из Марселя. Они напоминали художнику пряный, чуть приправленный чесноком запах родного города. Двоюродный брат Домье Жозеф Филипп (его отец был братом матери Оноре) время от времени присылал лангусту и рыбу, необходимые для приготовления настоящей рыбной похлебки, какую подавали у Паскаля. В эти дни старая, но еще весьма бодрая мадам Домье облачалась в просторный фартук и давала невестке урок марсельской кухни.
Зимой, если только он не отправлялся поболтать к Добиньи, Жюлю Дюпре или же к Фернану Буассару, Домье читал. Он любил читать, особенно любил «Дон Кихота», восторгаясь сатирическим гением и крепким здравым смыслом его творца.
И в зрелые годы Домье относился к греческому искусству с тем же восхищением, что и Домье-мальчик, для которого зал античного искусства явился первой художнической школой. Не будучи эрудитом, Домье тем не менее читал в переводе Софокла {118}, особенно любил «Эдипа» и «Антигону». Жан Жигу {119} в своих «Беседах» настойчиво подчеркивает тот факт, что, в отличие от большинства людей, Домье всегда возвращал взятые им книги.
«Однажды Домье задумал на свой манер иллюстрировать „Телемака“, а затем „Илиаду“ и „Одиссею“ {120}. Он пришел ко мне попросить эти книги, так как не знал, где еще мог бы их найти. Я послал ему книги с одним из моих учеников, и, представьте, после прочтения он тут же мне их вернул!»
Домье, так же как и его друга Коро, привлекал театр, причем наравне с самими пьесами обоих интересовали резкие контрасты, создаваемые освещением, четкие планы декораций, жизнь условных фигур под беспощадно ярким светом. Все произведения Домье, как литографии, так и живопись, создавались под сильным влиянием театра. Театр научил его любить Мольера и делать прекрасные иллюстрации к его творениям.
Домье, несомненно, обладал глубоким чувством сцены. Его «Трагико-классические физиономии» и «Трагические физиономии» отнюдь не преследуют цели пародировать Расина и Корнеля {121}. Домье смеется лишь над нелепостью традиционной мимики. В нем, несомненно, был сокрыт реформатор классической сцены.
Об этом же свидетельствует история, записанная Арсеном Александром. Кто-то из друзей Домье рассказал ему следующий — весьма характерный — эпизод:
«Во времена Империи как-то раз в „Комеди Франсэз“ состоялось бесплатное представление. Друзья вдвоем отправились в театр, где давали „Сида“ и „Тартюфа“. Во время представления Домье по достоинству оценил — и тотчас сказал об этом своему спутнику — верный вкус и здравомыслие публики, часто аплодировавшей в удачных местах спектакля, которых не замечали критики, и, напротив, игнорировавшей многие мнимые удачи.
Домье подробно объяснил свой взгляд на театр, свободный от каких бы то ни было условностей и предрассудков. И хотя Домье никак не претендовал на лавры критика, возможно, многим представителям этого сословия было бы полезно послушать этот импровизированный очерк».
Его любовь к театру, точнее, любовь его привратника к «Опера комик», а также пристрастие этого доброго малого к вину создали трезвеннику Домье весьма незавидную — и незаслуженную — репутацию в «Зале Фавар», как еще называли этот театр.
Теодор де Банвиль очень мило рассказал об этом забавную историю. Привратник дома, где жил Домье, был «детина огромного роста. Он приносил воду, дрова и убирал мастерскую художника в ранние утренние часы, когда от слуг обычно не добьешься, чтобы они встали».
Силач, любитель выпить, обладатель славной жены, привратник Анатоль между тем все время о чем-то тосковал. Заметив эту тоску, Домье осведомился о ее причинах.
— Ах, — вздохнул привратник. — У меня, мсье Домье, несчастная страсть к «Опера комик». Но у меня нет денег ходить туда каждый вечер, как мне бы того хотелось.
Сам Домье, напротив, был не большой любитель «Опера комик», господ Скриба {122} и Адана {123}.
— Утешьтесь — сказал он. — Вашему горю можно помочь. У меня есть право входа в этот театр. Вам достаточно лишь назвать себя, точнее, назвать контролеру мое имя: «Домье». И вы сможете ходить в «Опера комик», сколько захотите.
Анатоль был вне себя от восторга. В тот же вечер и во все последующие вечера он наслаждался похождениями прачек, контрабандистов, испанских королей и гусаров, обхаживавших горничных в беседках, увитых бумажными розами… Однако спустя несколько дней на лице привратника вновь проступили уныние, грусть, а затем и беспросветная мрачность.
— Какая муха вас укусила? — спросил у него Домье. — Вы по-прежнему хмуритесь!
Анатоль объяснил. Его глубоко огорчало, что каждый вечер, одетый в сюртук, он должен сидеть среди холеных франтов в черных костюмах. А у Анатоля не было черного костюма, это и мучило его.
— Что ж, извольте, — сказал добряк Домье. — У меня есть прекрасный костюм, который я не надеваю и двух раз в год. Когда вам захочется пойти в «Опера комик», берите мой фрак, надеюсь, теперь вы будете всем довольны!
Анатоль ликовал. Каждый вечер он приходил за костюмом, а утром вешал его на место, предварительно любовно почистив и расправив. При этом он напевал арии, услышанные накануне.
Однажды утром он появился расстроенный, жалкий, ссутулившийся, еле волоча ноги; длинные пряди волос свисали ему на глаза. Он не стал ждать вопросов со стороны Домье. Глухим голосом, прерываемым рыданиями, он сказал:
— Меня выставили за дверь!
Увы, это была истинная правда. «Будучи в восторге от того, что ему позволили посещать самый лучший в мире театр, да еще показываться там в щегольском наряде, Анатоль каждый вечер на радостях изрядно выпивал… В свой любимый театр он являлся уже в дымину пьяный — то окликал артистов, то похлопывал по животу соседа со словами: „Ты — адвокат, и я адвокат!“, то бесцеремонно принимался подпевать тенору.
Вследствие такого поведения Анатоля имя Домье вычеркнули из списка посетителей, имеющих право бесплатного входа в театр. Через много лет как-то раз в фойе „Опера комик“ зашла речь о знаменитом художнике, и все наперебой принялись хвалить его талант, скромность и замечательную доброту. И тут старая актриса по фамилии Дюгазон, знавшая наперечет все давние театральные сплетни, сказала:
— Да, но как жаль, что такой талантливый человек наделен столь печальным пороком: он же пьяница!
Все засмеялись: Домье был известным трезвенником. Однако тут же все, наконец, разъяснилось; был обнаружен источник этой нелепой легенды»[12].
Так все узнали эту историю, столь мило рассказанную в своей книге Банвилем.
Мы уже неоднократно говорили здесь о том, сколь остро и глубоко Оноре Домье ненавидел своих политических противников. Однако это не значит, что создатель карикатуры «Похороны Лафайета» — Домье-полемист — был человеком свирепым и полным яда. Напротив, Домье-человек неизменно отличался ясностью духа и добродушием, что отнюдь не исключало в нем юношеской страстности убеждений, отвращения ко всякой несправедливости, веры в свободолюбивые идеалы.
Эти две стороны характера Домье вдумчиво проанализировал Дюранти {124}:
«Следует уяснить себе, что такое добродушие Домье, и понять, что его уму, его натуре были присущи две стороны: добродушие, о котором уже говорилось, — оно проявлялось в его зарисовках нравов, сцен повседневной жизни. Другой стороной натуры Домье была страстность, резкость. Ее он привносил в свои политические рисунки».
Впрочем, когда враг был повержен, при самой упорной ненависти к нему, Домье великодушно смолкал. После того как свершилась революция 1848 года, Домье, беседуя как-то раз с Шанфлёри, признался ему, что больше не согласен осыпать стрелами свергнутого короля.