Нина Молева - Баланс столетия
Разговор за чаем в ее квартире на Ленинградском проспекте. На стенах много картин. Русская школа. Передвижники. «Картин никогда не продавала. Рука не поднималась. О них во Владимире думала — что с ними сталось, увижу ли когда?» Это в то время, когда по Москве ходила гнусная сплетня о спекуляции: мол, продавала Русланова картины иностранцам.
К Белютину у Лидии Андреевны отношение особое: «С мерзавцами, холуями не согласен — значит, я за тебя. Так живопись выглядит, иначе ли — не в этом дело. Все с человека начинается: подлец или честный, шкура или бессребреник».
Рассказывает: «На приеме в Кремле подошла к Сталину. Плюгавый стоит, рябой, ухмыляется. Что же, мол, Иосиф Виссарионович, все о вас да о вас. Ведь они вот воевали, они и побеждали. Показала на Жукова, на мужа, на других. С косиной глянул: „Язык у вас, Лидия Андреевна!“ Отчество не по-нашему выговаривает: „е“ тянет. Дома муж: „Что ты наделала — под обух нас всех подвела“. Через неделю арестовали. Меня и сам Берия допрашивал: как я, мол, за мужем измену Родине не замечала. Серов, его заместитель, особенно трудился: скажешь что надо, надевай концертное платье и езжай выступать. Не подпишешь — сама себя вини. А я ответила: „Не дождешься! Зато я дождусь, как тебя, проклятое семя, на веревке вздергивать будут. Русская я баба, терпеливая — дождусь“. Дождалась. На суде была. После приговора подошла — охрана остановить не успела: „Что, голубчик, есть правда?“…
Теперь вот заеду в Баковку. Пройдусь. Посижу. Хорошо! И обратно. Умереть бы, пока еще работать можешь. Не сойти бы. Если сойдешь, страшно. Чего притворяться-то — очень страшно. Вот и лицо уже не то, и повадка, а все свое дело делаешь». Лидия Андреевна хотела расстаться со всем разом — и с домом, и с коллекцией мебели в нем. «Чего уж там душу рвать. Было — нету, и весь сказ. Только не для вас все это, вам ведь работать, а тут…»
* * *В конце концов наш выбор остановился на Абрамцеве. Платформа 55-й километр (теперь Радонеж). Тогда здесь много домов продавалось. Но мало кто покупал. Опасались, предпочитали переждать. Ведь Хрущев озаботился вдруг моральным обликом партийной номенклатуры, успевшей почувствовать вкус роскоши, стал лишать аппаратчиков различных привилегий, критиковать тех коммунистов, которые дали волю частнособственническим интересам.
В марте 1964-го мы впервые приехали в Абрамцево — смотреть дом. Проваливаясь в снегу, шли по улице Пушкина, след в след за сторожем. Дом утопал в сугробах. Вокруг тончайшие прочерки молоденьких, хрупко вытянувшихся берез. Черные шатры елей. Красная путаница вишневых кустов. Разлатые старые яблони.
У застекленной веранды два крыльца. Посередине обшитая досками крутая лестница, ведущая на второй этаж. Распахнутые настежь двери комнат: «А чтоб не портили дверей, если залезут». Веселые квадратные окна. На втором этаже несколько комнатенок. Лес — ему, кажется, не было конца — снежный, заиндевелый, звонкий.
В следующий раз мы приехали сюда в середине лета, в жарчайший июльский день. От станции асфальтовая дорожка вела через еловый бор на спящую улицу с зеленым туннелем — примостившейся у заборов тропинкой. Распахнутая калитка из жердей. Непролазная чащоба зелени. Маленькая избушка на еловой аллее. Большой дом в гроздьях ягод черемухи. Прудик (настоящий!) в хороводе лещины. «А если на поляне устроить мастерскую?»
7 августа 1964-го. На пустой платформе раздается свист уносящегося электропоезда. Дубы на пригорке дружелюбно раскинули руки. Пронзительно кричат сороки. Со скамьи поднимаются студийцы. «Ну как?» — «Купчая оформлена». — «Ура?» — «Пожалуй».
Дорожка ныряет в ложбину у железнодорожной насыпи, в духоту лещины, позванивающих осин, иван-чая. Студийцев встречает почти вековой лес с душным дыханием смолы, хвои, усыпанного кукушкиными слезками мха. В ворота они войдут вместе — Белютин и студийцы.
Учиться можно многому: доброте, справедливости, порядку. У Абрамцева свои уроки — общежития. Общежития художников, людей, которых профессия обрекает на самостоятельность. И одиночество. Коллективная мастерская — как долго мечтали о ней! Здесь те, кто понимает тебя и чьим пониманием будешь жить ты. Могли ли импрессионисты появиться без их кафе, художники 1920-х годов без совместной работы? Но за плечами годы, сложившиеся привычки, и если на что-то можно опереться в собственном прошлом — разве что на память пионерских и студенческих лагерей. Невероятно, но эта память вызвала к жизни уклад Абрамцева. И работа — ее придумывали вместе и вместе делали, сбиваясь с ног от желания все успеть, все переделать и писать, писать…
Когда начинать работать? Немедленно! Завтра же! Спать? Можно и на полу. Еда? Где-нибудь в округе есть же магазин! И какая разница, что готовить на такой непривычной для горожан дровяной плите? Готовили люди до нас, справимся и мы.
Первые холсты были начаты на открытом воздухе. Днем, пока свет, — живопись, в наступающих сумерках — графика. С первых же дней — абрамцевские чаепития. Обеды варили на десять, пятнадцать, двадцать, а то и больше человек.
Из кастрюль все выплескивалось. Заготавливали дрова. Воду носили из колодца двенадцатиметровой глубины — двести метров пути с ведрами. В большом доме густой пьяный запах антоновки и манная каша с яблоками. Но чаепития были интереснее: дольше сиделось, больше говорилось.
Споры о написанном. Рассказы Белютина. К регулярным занятиям он пока не приступал. Проводил все время у мольбертов студийцев. Сказались и полуторалетний перерыв, и стресс. Из него приходилось выводить каждого в отдельности. Каждого студийца. Но почему-то не его самого. За полтора года о своем душевном состоянии он не заговорил ни разу. И никогда так много не смеялся. Заразительно, от души. Что это? Способ самозащиты? Жизнь показала: глубочайшая убежденность в абсурдности случившегося. Можно как угодно далеко отойти от принципов 1920-х годов, но все равно они останутся исходными: или максимальное раскрытие творческой потенции, или мелкомещанское болото, которое в конечном счете становится опасным для самого существования общества.
Со стороны — сон Веры Павловны из романа Чернышевского. В действительности же Абрамцево проложит границу между студийцами. Одни думали, что уже многое достигнуто и разумнее не рисковать. Другие по-настоящему испугались: пока все как будто обошлось, но мало ли что… Простая человеческая слабость — поколение, детством заставшее ежовщину и юностью жестокость ждановщины.
Были уставшие. Были и такие, кто хотел переждать какое-то время, чтобы в будущем, когда все совсем и вполне выяснится, вернуться к тому, что делалось в Студии. Горькая и такая очевидная ошибка наших лет! Искусство по большому счету нельзя отложить на завтра. Уходят бесследно, как вода в песок, непрофессиональные навыки — твои художнические контакты с миром, твое мировосприятие. Потом, как ни цепляйся за прошлое, когда-то достигнутое: «Ведь умел же, получилось же!» — все бесполезно. Получалось, когда ты был всем своим существом причастен к большому искусству.
* * *О событиях 1963–1964 годов напишут американцы — политолог Павел Склоха и искусствовед Игорь Мид в книге «Неофициальное искусство в Советском Союзе», вышедшей в 1967-м в Соединенных Штатах и одновременно в Англии.
«В то время как литературная интеллигенция выстраивается в оппозиционный фронт, художники направления Белютина сохраняют молчание и непоколебимую непреклонность, начисто отвергнув самую идею отречения от своих принципов, и поэтому сам факт их отказа от „покаяния“, полная внутренняя сплоченность, проявившая себя еще во время посещения выставки в Манеже правительством, как и их многочисленность на этой выставке оказываются полнейшей неожиданностью для официальных лиц и для самой широкой массы публики.
Формально Манежная выставка и последующий правительственный коммуникат становятся удобным поводом, чтобы поставить русских авангардистов направления Белютина в полную изоляцию — живопись относительно небольшой группы людей с огромной потенцией творческого поиска и слишком маленькой надеждой на признание. В результате возникает ситуация, при которой эта группа авангардистов приобретает полную публичную поддержку зрителей (естественно, у культурной ее части), но с момента атаки на их искусство в Манеже она принуждена вернуться к творчеству в молчании — труднейшее испытание человеческой выдержки и мужества. Вместе с тем, развернув наступление по всему фронту изобразительного искусства, партия собирает свои силы на фронте литературы и начинает следующее наступление — на литературную интеллигенцию.
Выставка в Манеже становится той отправной точкой, после которой партия открыто обращается к консолидации всех консервативно настроенных элементов, в чьи руки переходит исполнительная роль во всех ее органах. Обвиненный Хрущевым в неправильной линии поведения, Леонид Ильичев обращается к открытой пропаганде сталинских методов, подчиняя им все посты в области идеологии…