Анатолий Луначарский - Том 2. Советская литература
Предстоящий съезд будет чрезвычайно значительным. На нем ставятся доклады на актуальнейшие темы5, на нем окончательно должно определиться лицо ВАППа, выковаться позднейшие директивы на продолжительное будущее. Вероятно, не обойдется без очень горячих споров. Чем больше их будет, тем лучше. Очень важно, чтобы съезд этот проходил при дружелюбном внимании к нему со стороны всей советской общественности.
Нехорошо*
Однажды мы встречали знатного иностранца. Знатный иностранец был особой почтенной, хотя ни в какой сердечной близости с нами не состоял. И вот произошел маленький конфуз — факт, которому я сам был свидетель.
Знатного иностранца пригласили на бега. После главного заезда оркестр заиграл какой-то марш. На проволоку, которая тянется вдоль трибуны, вспрыгнул маленький, юркий и озорной воробей. Он весело чирикал почти в тон маршу, а затем поднял хвост и вдруг уронил неопрятную каплю на поля шляпы знатного иностранца. Ну что ж ты поделаешь? Это даже нельзя считать недосмотром. Как ты предупредишь такие воробьиные напасти, с воробья не спросишь. И даже когда я говорю: озорной воробей, то и то, согласно профессору Павлову, я выражаюсь весьма неточно, воробьиное поведение надо было объяснить исключительно с точки зрения простых и условных рефлексов.
Но подобный же факт произошел, к сожалению, недавно при встрече нашего друга Максима Горького.
Москва торжественно встречала любимого писателя. Это был не иностранец, хотя и почтенный, это был человек, сердечно с нами связанный.
Попытку нарушить торжественность и сердечность встречи озорством сделал в этот раз не воробей, а Леопольд Авербах.
Конечно, поведение Авербаха сможет быть тоже пояснено по Павлову — фатальной цепью простых и условных рефлексов. Однако, поскольку Авербах не воробей, постольку позволительно относиться к его акту, а именно к его статье в «Комсомольской правде» «Не надо защищать пошлость»1, как к акту сознательному, и нельзя его не осудить.
Товарищ Астров в «Правде»2 очень сердится на Авербаха, и я понимаю его. Хуже всего то, что Астров выражает при этом то огорчение, ту досаду, тот конфуз, который почувствовали тысячи и десятки тысяч наших партийных товарищей, наших передовых рабочих и т. д.
Я очень люблю Авербаха, молодого писателя, несомненно обещающего и даже уже отчасти обещания свои выполнившего. Он человек отнюдь не без знаний. Хорошо в нем то, что он всемерно стремится эти знания приобретать. У него и в речи и в письме есть стремительный стиль, крепкая логика. Он насквозь проникнут коммунистической идеологией и истинной, глубокой преданностью партии. Ведь все это очень хорошо. Поэтому я дружески отношусь к Авербаху, хотя года два тому назад и на моей шляпе можно было еще найти следы его воробьиной критики3, отпущенной мне откуда-то с высоты проволоки его самомнения (это в параллель к собакам самолюбия, бегемотам обиды и т. п. зверинцу4, породившемуся как раз вокруг молчановско-авербаховской истории5).
Л. Авербах проделывает большую работу в качестве одного из руководителей ВАПП. Он играет видную роль в писательской федерации. У него есть некоторое количество друзей и сообщников, из которых многие очень часто подражают ему.
Но редко встречал я человека, у которого было бы столько врагов. На каждом шагу встречаю я самые резкие отзывы о деятельности Авербаха, слышу это и со стороны испытанных товарищей по партийной и советской линии, встречающихся с деятельностью Авербаха, слышу и со стороны писателей, с которыми он постоянно соприкасается, слышу и со стороны молодых коммунистов его же лет, которые как будто делают ту же самую работу.
А какова же главная причина этой враждебности по отношению к нему, чрезвычайно вредящей не только ему лично (это уже его личное дело), а и работе, которую он делает?
Главная причина заключается в невообразимой заносчивости и неистребимом озорстве. Авербах и его группа усвоили себе как будто какое-то жизненное правило всякого противника третировать с высоты, при всякой разнице мнений употреблять самое острое отравленное оружие, какое только найдут они в своих арсеналах. Иной раз кажется, что в своей критике (письменной и устной) Авербах и его подражатели как будто имеют своей главной целью как можно больнее укусить, как можно глубже обидеть своего действительного или воображаемого противника. А с другой стороны — приходится отметить, что сами они крайне обидчивы. Следуя правилу третировать противника, они, если получают хороший пинок с его стороны, всемерно обижаются: им полемический ответ кажется чем-то прямо унизительным.
На последнем съезде ВАПП6 я, говоря об этом, так сказать, официальное предостережение присовокупил к многочисленным моим устным предостережениям авербаховцам. Но ничего не поделаешь. Воробьиный задор действительно действует в них с силой рефлекса.
Что, например, произошло в отношении Горького? Нельзя прямо сказать, что Авербах абсолютно неправ в своей статье, а между тем вышел некрасивый скандальчик, целиком падающий на голову Авербаха. Сыр-бор загорелся из-за того, что Горький в своей статье заступился за поэта Молчанова7, которого вся воробьиная [стая] клевала безжалостно. Почему заступился Горький за Молчанова? Быть может, Горький сочувствует пошлому стихотворению Молчанова о том, что он отправляет свою бедную подружку на фабрику, потому что надеется получить снисходительность другой, которая богаче и красивее? Может быть, Горький не разобрал, что стихотворение это пошло, что в нем звучит провозглашение нетоварищеского безжалостного отношения к подругам? Нет, ни сочувствовать этому Горький не может, ни чуткость ему не занимать стать насчет пошлости, но наши воробьи, как и настоящие воробьи, с необычайной жестокостью стремятся заклевать всякую птичку с изъяном. Это тоже своего рода инстинкт. В некоторых отношениях он целесообразен, по крайней мере, например, когда во время перелета аисты убивают отстающего или заболевшего товарища, то делается это, очевидно, ради «блага коллектива». Паршивую овцу из стада вон! Но, дорогие товарищи, эта птичья жестокость совершенно нам не к лицу. Конечно, и мы выгоняем паршивых овец, когда ясно, что это зловредная, заразительная парша и что ее никак и ничем не вылечишь. Но какая-то особенная готовность провозгласить ту или другую паршивой, тут же признать, что она неизлечима, и сейчас же начать гнать ее вон из стада, — это, несомненно, присуще некоторым нашим товарищам, в особенности среди молодежи, и уже во всяком случае присуще Авербаху и его присным.
А Горький беспрестанно повторяет нам, что мы жестоки во взаимокритике8, что мы не имеем того априорного товарищеского отношения друг к другу, той заботливости друг к другу, которые заставили бы нас более нежно прикасаться к язвам товарища нашего, будь даже это действительная моральная язва. На войне нужна жестокость, но и на войне есть лазареты. Молчанов далеко не бездарный поэт, по свидетельству Горького, один из талантливых, происходит из самых настоящих общественных низов. Это человек, который скромно, но все же немножко повторяет хорошо знакомую Горькому восходящую линию со дна к литературе, к служению обществу таким тонким оружием, как искусство.
Человек споткнулся. Может быть, в его жизни, может быть, в жизни какого-то его товарища он наткнулся на то, что и Горький и Авербах, в сущности, признают, на, как они выражаются, биологическое влечение к более красивой и нарядной женщине. Головокружение этим увлечением, отвратительная жестокость к тем, кто стоит поперек дороги в деле удовлетворения страсти, — все это стремится изложить Молчанов в своем стихотворении и при этом сочувственно. Конечно, это был фальшивый тон. Даже взявши эту тему, не так к ней надо было подойти; даже в известной степени оправдывая ее, не так надо было оправдывать. Споткнулся человек. Но когда Горький увидел, как «воробьиная стая» с шумом и писком налетела со всех сторон на Молчанова и начала заклевывать его, как заклевывают воробьи какую-нибудь оплошавшую птичку, он заступился. Он понял, что Молчанов сейчас потрясен, сидит где-нибудь в углу и проливает горькие слезы. Ему не понравилось, чуткому Горькому, торжествующее, почти радостное чириканье, в котором изливали свое моральное негодование молодые товарищи Молчанова. Разве, в самом деле, нельзя было отметить стихотворение Молчанова как ошибку, как фальшь? По его поводу, может быть, можно было даже развернуть интересные соображения об этом, в настоящее время довольно частом явлении. Ведь тут целая глубокая проблема, в которой любопытно было бы разобраться. Ведь эта проблема отражается сейчас и в повестях и в романах. А вместо этого получился именно какой-то остракизм, какое-то шельмование молодого поэта. Горький заступился. Авербах провозглашает: «Не надо защищать пошлость». Не надо. А если у молодого, вышедшего из темного дна товарища-поэта зазвучал фальшивый пошловатый тон и если вследствие этого его забрасывают камнями, то заступиться за него — значит ли это заступиться за пошлость? Вот этого не понял Авербах.