Андрей Немзер - При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Что постыднее: бесплодные благие порывы или отказ от идеальничания (надежды на покаяние и прощение)? Давит наглое клокотание города – смертной тоской веет от российских просторов.
Что же ты любишь, дитя маловерное,Где же твой идол стоит?
Из сосущей тревоги, из неизбывного чувства не метафизической вины, но личной виноватости и ущербности, из скребущей самоиронии, что ставит под сомнение всякое «красивое» слово, выросла великая поэзия. Бесприютная, рыдающая, ставящая себя под сомнение. Наделившая небесной гармонией дурацкие мечты и дребезжащие звуки, нервические припадки и обреченные сны о счастье, зубоскальные фельетоны и тягучие, как зубная боль, жалобы оскорбленного сердца.
И дрожит и пестреет окно…Чу! как крупные градины скачут!Милый друг, поняла ты давно —Здесь одни только камни не плачут…
Так заканчивается увертюра-посвящение поэмы «Мороз, Красный нос», предвещающая и ее трагический сюжет (да не о тяготах крестьянской жизни речь, а о судьбе, любви, жизни и смерти!), и то последнее освобождение, которое наконец-то соединит героиню (и весь стоящий за ней недостижимый и непостижимый народный мир) и неведомого этому миру, чужого ему (как и братьям-литераторам, как и партнерам по карточной игре в Английском клубе) благополучного барина – всегда одинокого поэта.
Нет глубже, нет слаще покоя,Какой посылает нам лес,Недвижно, бестрепетно стояПод холодом зимних небес.Нигде так глубоко и вольноНе дышит усталая грудь,И ежели жить нам довольно,Нам слаще нигде не уснуть…
Уснул он – не в волшебном лесу, а после года с лишком чудовищных мук – пятидесяти шести лет от роду.
P. S. Слышу все время что-то похожее на рекомендацию генерала в «Железной дороге». Мол, где же «светлая сторона»? Любовь к простому народу… Надежда на детей, которые будут лучше взрослых… Религиозные чувства, если не сказать прямо – вера в Бога… «Влас», «Школьник», «Тишина»… Да, на исходе 1850-х, в канун великих реформ, Некрасову (и не ему одному) удавалось верить, надеяться, любить – почти без оговорок. Только уже в 1858—1859-м написаны «Размышления у парадного подъезда», «Ночь. Успели мы всем насладиться…» и «Песня Еремушке». И под новый – 1860-й – год, почти в рождественский сочельник, 23 декабря, «Убогая и нарядная», где следующая за скандальным фельетоном череда отточенных инвектив вдруг, после сильного переноса, обреченно задыхается в болоте отточия.
Тупоумие, праздность и скукаЗа нее… Но умолкни мой стих.И погромче нас были витии,Да не сделали пользы пером…Дураков не убавим в России,А на умных тоску наведем.
Вспомнишь тут, как ямщик разогнал неотвязную скуку надоедливого барина.
Конечно, молитвенный свет «Тишины» сквозит в фантастической игре теней «Рыцаря на час» – только за свежей ночью приходит больное утро. Конечно, поэзия народной жизни вольно дышит в «Коробейниках» и «Морозе…» – только от того развязки этих поэм счастливее не становятся. Конечно, Некрасов уповал на доброго и умного мальчика, который усвоит духовные уроки удивительного дедушки, – только чем обернется для него вожделенное (и неизбежное) приобщение к тайне старших, к суровой, трудной, несправедливой, требующей ответа за каждый шаг жизни взрослых?
Скоро уж, скоро узнаетСаша печальную быль…
2011, 2012Горячее сердце
Обнадеживающий Островский
Островский в большой силе. И так уже давно – с 1990-х начиная. Был момент, когда на сценах московских театров разом шли аж три спектакля по «Последней жертве». Перечень сравнительно недавних удачных, а то и блистательных постановок Островского занял бы немало места. Островский нужен режиссерам разных школ и эстетических убеждений – и тем, что нацелены на решение злободневных «публицистических» задач, и тем, что увлеченно экспериментируют, и тем, что надеются распотешить пресытившуюся публику. Это не может быть случайностью. Величайший русский драматург необходим современному («постсоветскому») зрителю. Если выражаться патетичнее – нашему разноцветному и растерянному обществу.
Почему? Первый, вроде бы напрашивающийся, ответ – потому что в России произошло второе пришествие капитализма, со всеми присущими ломке традиционного уклада гримасами – не проходит. Слишком в лоб, а потому мимо сути. Антибуржуазности у Островского, пожалуй, меньше, чем у большинства русских классиков. В его новых хозяевах жизни (от Василькова до Кнурова и Великатова) есть странная смесь обаяния, респектабельности и цинизма, но вовсе нет привычного нам скоробогатейского куражливого размаха. (Если кто и похож на «нового русского», так мечтающий размыкать очередным «безобразием» свою тоску от пресыщения Хлынов. Персонаж, что называется, на все времена – хоть князя Потемкина вспоминай, хоть байронических красавцев, хоть старозаветных купцов, тем же Островским не раз изображенных.) Да ведь и удручал Островского не столько приход «нового», сколько пропитанность этого «нового» самым что ни на есть «старым» – самодурством одних, рабским безволием других, прекраснодушной говорливой безответственностью третьих и чудовищным эгоизмом очень, очень многих. (Но никак не всех! О чем ниже.) Всего нагляднее здесь «На всякого мудреца довольно простоты», комедия, по своей политической энергии сопоставимая с «Женитьбой Фигаро» и «Горем от ума» (а по глубокой, очень личной, горечи даже грибоедовскую пьесу превосходящая), но мотив живучести дурной старины (прекрасно к «новым временам» адаптирующейся) в той или иной мере присущ почти всем пьесам Островского.
Тут-то и проступают контуры второго ответа. Островский запечатлел русскую неизменность – наш всегдашний выбор суда не по закону (законов у нас много), а «по душе», как Бог на сердце очередному городничему положит, нашу надежду на «авось», что сведет Мишеньку Бальзаминова с купчихой Белотеловой, нашу готовность идти на содержание (в плясуны – как Вася из «Горячего сердца», не говоря уж о судьбах бесприданницы Ларисы или Сашеньки Негиной), нашу пустопорожнюю «либеральную» говорливость, которая в щепки разлетается при столкновении с силой вещей («Доходное место»), наше отсутствие общественного мнения, заставляющее вежливо раскланиваться с прохвостами и сулящее скорое прощение погоревшему, но всем нужному мудрецу-цинику с глумливой фамилией. Говоря короче – нашу веру (у кого наивную, у кого болезненную, у кого растерянную, а у кого агрессивно наставительную) в пословицу Правда – хорошо, а счастье лучше.
Разве не так назвал Островский блестящую комедию, утешительная развязка которой нарочито случайна и мелодраматически эффектна? Разве не вычитал он здесь лопоухому идеалисту Платону Зыбкину ту мораль, что когда-то обрушил на правдолюбца Жадова, обреченного таки просить взяточника-дядюшку о доходном месте? Разве не показал, как Жадов превращается в Глумова? Разве не варьировал в череде пьес не выговоренные, но внятные житейские истины: лучше разумно принять правила игры, чем бредить романсными чувствиями; лучше деловитые практики (хоть воспитаны хорошо), чем легковесные красавчики (не важно, пленяют ли они дамский пол барской статью, смазливыми рожами или высокими словесами – все равно выпотрошат и бросят); лучше проявить хватку, чем надеяться на чье-либо благодеяние и бешеные – с неба валящиеся, дымом тающие – деньги.
Все так. И все не так. Потому что поверженный Жадов не только смешон, но и трогателен. Потому что в счастливых развязках комедий о правде и счастье (их у Островского много) есть сознательная установка на ободрение зрителя и просветление его души. Потому что бедная вдова Круглова, еще не зная о том, что возлюбленный ее дочери сумел-таки вырвать у купца-самодура Ахова заслуженное жалованье, говорит этому самому Ахову: «Если дашь ты мне подписку, что умрешь через неделю после свадьбы, и то еще подумаю отдать дочь за тебя». А когда Ахов кричит хитро обыгравшему его племяннику: «Не будет тебе счастья, не будет!» – тот отвечает: «Что ж делать! Как-нибудь и без счастья одним умением проживем…»
Спросят, отменяет ли этот мажорный финал развязки «Последней жертвы» или «Талантов и поклонников»? Нет, не отменяет. Люди – разные, судьбы у них – тоже разные. Лариса Огудалова не может быть «вещью» и рвется на карандышевский выстрел, Сашенька Негина хочет быть актрисой и верит соблазнам (конечно, двусмысленным) Великатова. (Между прочим Аксюша в «Лесе» предпочла простить грешного перед ней Петра, а не поддаться фантасмагорическим зазывам благороднейшего Несчастливцева.) Если Платону Зыбкину судьба в лице унтера Грознова поворожила, то чем хуже аховский приказчик, уже продемонстрировавший свое «уменье»? Будет и ему счастье. А всем его никто никогда не гарантировал – уж как получится.