Иннокентий Анненский - О современном лиризме
Чтобы скрыть от нас картину, породившую его стихи, Верлен заинтриговал нас, вместо мифологических Гор поставив слово часы с маленькой буквы, и вместо Амура — написав любовь, как чувство.
Не то у Сологуба. Его качели — самые настоящие качели. Это — скрип, это — дерзкое перетирание конопли, это — ситцевая юбка шаром, и ух-ты! Но здесь уже дело не в самом Сологубе, а в свойстве того языка, на котором была когда-то написана и гениальная пушкинская «Телега».[102]
Вот качели Сологуба в выдержке:
Над верхом темной елиХохочет голубой:— Попался на качели,Качайся, черт с тобой.
В тени косматой елиВизжат, кружась гурьбой:— Попался на качели,Качайся, черт с тобой. —[103]
Заметьте, ни малейшей грубости, никакой фамильярности даже в этом черт с тобой — оно лукаво, вот и все.
Ведь качает-то действительно черт. А эти повторяющиеся, эти качальные, эти стонущие рифмы! Нет, Сологуб — не переводчик. Он слишком сам в своих, им же самим и созданных превращениях. А главное — его даже и нельзя отравить чужим, потому что он мудро иммунировался.
Проделала эту прививку на свой лад, конечно, ведьма. И проделала жестоко.
— Будут боли, вопли, корчи,Но не бойся, не умрешь,Не оставит даже порчиИзнурительная дрожь.
— Встанешь с пола, худ и зелен,Под конец другого дня.В путь пойдешь, который веленДухом скрытого огня.
— Кое-что умрет, конечно,У тебя внутри — так что ж?Что имеешь, ты навечно,Все равно, не сбережешь.[104]
(с. 139)Вот каково, может быть, было посвящение Сологуба в пророки. Исайя, как видите, уж ровно не при чем![105]
Рядом с литературными портретами Брюсова и Сологуба я опускаю портрет Вячеслава Иванова (выступил в 1897 г. — «Кормчие звезды», потом «Прозрачность», 1904 г.), т. к. тот сборник, на основании которого портрет мог бы, кажется, быть сделан, «Cor ardens») еще не вышел. Но, говоря далее об искусстве, я многое еще скажу о поэзии Вячеслава Иванова.[106]
2[107]
Символизм в поэзии — дитя города. Он культивируется, и он растет, заполняя творчество по мере того, как сама жизнь становится все искусственнее и даже фиктивнее. Символы родятся там, где еще нет мифов, но где уже нет веры. Символам просторно играть среди прямых каменных линий, в шуме улиц, в волшебстве газовых фонарей и лунных декораций. Они скоро осваиваются не только с тревогой биржи и зеленого сукна, но и со страшной казенщиной какого-нибудь парижского морга и даже среди отвратительных по своей сверхживости восков музея.
Там, где на просторе, извечно и спокойно чередуясь, во всю ширь, то темнеет день, то тает ночь, где рощи полны дриад и сатиров, а ручьи — нимф, где Жизнь и Смерть, Молния или Ураган давно уже обросли метафорами радости и гнева, ужаса и борьбы, — там нечего делать вечно творимым символам… Зато там свободно плодит своих богов и демонов Миф. Называйте себе их как хотите. Вам непременно будет казаться, что поэзия просторов, отражая этот, когда-то навек завершенный мир, не может, да и не должна прибавлять к нему ничего нового.
Конечно, город не со вчерашнего дня вдохновляет поэтов:
Твоих оград узор чугунный,Твоих задумчивых ночейПрозрачный сумрак, блеск безлунный.
Пушкин написал не только «Медного всадника», но и «Пиковую даму». Но теперь в Петербурге, наверное, около двух миллионов жителей. И пушкинский Петербург требует уже восполнения, в виде картины Александра Бенуа.[108] «Петра творение» стало уже легендой, прекрасной легендой, и этот дивный «град» уже где-то над нами, с колоритом нежного и прекрасного воспоминания. Теперь нам грезятся новые символы, нас осаждают еще не оформленные, но уже другие волнения, потому что мы прошли сквозь Гоголя и нас пытали Достоевским.
Иную, по-новому загадочную, белую ночь дает нам, например, Александр Блок.
Первый поэт современного города, города — отца символов, был Бодлер, за ним шли Верлен, Артюр Рембо, Тристан Корбьер,[109] Роллина,[110] Верхарн,[111] чтобы назвать только главнейших.
Впрочем, Париж, бог весть когда уже, был Лютецией.[112] А в его ироническом соблазне мелькает иногда силуэт поэта, во вкусе Марциала.
Где нам до французов? — В нас еще слишком много степи, скифской любви к простору. Только на скифскую душу наслоилась тоже. давняя византийская буколика с ее вертоградами, пастырями, богородицыными слезками и золочеными заставками.
И это, вероятно, самый глубокий культурный слой нашей души.
Король нашей поэзии — Бальмонт, пока еще он, не успел утомиться, в Мексике[113] все под тем же солнцем, и даже птицей — все — в том же: воздухе,[114] - сделал набег на каменные дома, вольные тюрьмы людей.
Это было гордо… Пластроны любят и теперь декламировать этого Бальмонта, но как они далеки от нашего милого кочевника тех годов.
Брюсов уже интимнее и волшебнее проник в тоску города, и он первый новый Орфей — заставил плакать булыжники.
Будет лампы свет в окошке…Различу ее сережки…Вдруг погаснет тихий свет,Я вздохну ему в ответ.
Буду ждать я утра в сквере,Она выйдет из той двери.На груди ее цветок,Темно-синий василек.[115]
или это:
И каждую ночь регулярноЯ здесь под окошком стою.И сердце мое благодарно,Что видит лампадку твою.[116]
Здесь не краски особые волнуют, а здесь город волнует, другая душа, по-иному язвимая, по-иному скорбная и уступившая, потому что она твердо знает свою рыночную стоимость.
Пусть в нее, эту еще скудную, эту новую душу, глядится другая — старая, мудрая, жадная, насторожившаяся душа поэта. Но разве они не обе были туго забиты в камень, а может быть даже, и рождены этим самым камнем? Бальмонт боролся с городом. Он его ненавидел. Но есть экзотические души, над которыми даже в таком смысле не властны родившие их камни. В стихах Вячеслава Иванова города нет. Я знаю шесть его строчек, посвященных Парижу,[117] да сонет о когтистых камнях, что свалены были когда-то против нашей Академии.[118] Чтобы любить город, Вячеславу Иванову нужна высота птичьего полета, а чтобы слиться с его белой ночью — гиератический символ.
Вот эти два великолепные стихотворения.
Париж с высотыТот не любит человека,Сердце-город, кто тебяОзирает не любя,О, горящее от века!Неопально пылкий терн!Страстных руд плавильный горн!
Сфинксы над НевойВолшба ли ночи белой приманилаВас маревом в полон полярных див,Два зверя-дива из стовратных Фив?Вас бледная ль Изида полонила?
(отчего не медная Минерва?)
Какая тайна вам окаменилаЖестоких уст смеющийся извив?Полночных волн немеркнущий разливВам радостней ли звезд святого Нила?
Так в час, когда томят нас две зариИ шепчутся лучами, дея чары,И в небесах меняют янтари,
Как два серпа, подъемля две тиары,Друг другу в очи — девы иль цариГлядите вы, улыбчивы и яры.
Этот сонет написан два года тому назад. Не тогда ли и Валерий Брюсов, надменный коллекционер впечатлений, экспонировал нам на диво сработанный им, настоящий миф города?
Начало я приводил, вот конец:
. . . . . . . .Но сам скликаешь, непокорный,На штурм своих дворцов, — ордуИ шлешь вождей на митинг черный:Безумье, Гордость и Нужду!
И в ночь, когда в хрустальных залахХохочет огненный разврат,И нежно пенится в бокалахМгновений сладострастных яд,
Ты гнешь рабов угрюмых спины,Чтоб, исступленны и легки,Ротационные машиныКовали острые клинки.
Коварный змей с волшебным взглядом!В порыве ярости слепойТы нож, с своим смертельным ядом,Сам подымаешь над собой.[119]
(«Все напевы», 100 сл.)Чем более развивается городская жизнь, тем более и безвыходно городскими становятся самые души, приспособляясь к камням, музеям и выставкам.