Иннокентий Анненский - О современном лиризме
О, я далек от желания писать карикатуру. Я говорю о нашей душе, о больной и чуткой душе наших дней.
И вы уже угадали, что речь идет о поэте и романисте, которому было бы довольно «Мелкого беса» и «Опечаленной невесты», чтобы имя его осталось бессмертным выражением времени, которое мы, как всякое другое поколение, склонны, за неимением к оному перспективы, считать безвременьем.
* * *Федор Сологуб — петербуржец.
На последней из известных мне книг его стихов написано, что она 8-я (издана в 1908 г., 202 с. Москва, Изд-во «Золотое Руно»).[76]
Две вещи наиболее чужды поэзии Сологуба, насколько я успел ее изучить.
Во-первых, непосредственность (хотя где же они и вообще у нас, Франсисы Жаммы?[77] уж не лукавый ли Блок?).
Во-вторых, неуменье или нежеланье стоять вне своих стихов. В этом отношении это разительный контраст с Валерием Брюсовым, который не умеет — и не знаю, хочет ли когда, — оставаться внутри своих стихов, а также с Вячеславом Ивановым, который даже будто кичится тем, что умеет уходить от своих созданий на какое хочет расстояние. (Найдите, например, попробуйте, Вячеслава Иванова в «Тантале».[78] Нет, и не ищите лучше, он там и не бывал никогда.)
Сологуб, как это ни странно, для меня лучше всего характеризуется именно объединенностью этих двух отрицательно формулированных свойств.
Как поэт, он может дышать только в своей атмосфере, но самые стихи его кристаллизуются сами, он их не строит.
Вот пример:
Мы — плененные звери,Голосим, как умеем.Глухо заперты двери,Мы открыть их не смеем.
Если сердце преданиям верно,Утешаяся лаем, мы лаем.Что в зверинце зловонно и скверно,Мы забыли давно, мы не знаем.
К повторениям сердце привычно,Однозвучно и скучно кукуем.Все в зверинце безлично, обычно.Мы о воле давно не тоскуем.
Мы — плененные звери,Голосим, как умеем.Глухо заперты двери,Мы открыть их не смеем.[79]
Прежде всего — слышите ли вы, видите ли вы, как я вижу и слышу, что мелькнуло, что смутно пропело в душе поэта, когда он впервые почувствовал возможность основной строфы этой пьесы?
Первой обозначившейся строчкой была третья в напечатанном стихотворении:
— Глухо заперты двери,
Вы узнаете ее, конечно?..
. . . . .. . . . .Тихо запер я двери —
Ведь это была тоже третья строчка в стихотворении Пушкина «Пью за здравие Мэри».
Данная пьеска Корнуэлла,[80] и по имени Мэри, и по эпохе пушкинского вдохновения (1830), нераздельно сочетается для нас, и для Сологуба тоже, конечно, — с «Пиром во время чумы» Уильсона — Пушкина. Я не говорю уже о том, что самый «Пир» теперь для читателя невольно приобретает именно сологубовский колорит.
Контрасты Пушкина сгладились, мы их больше не чувствуем — что же делать? Осталось нечто грубо хохочущее, нечто по-своему добродушно-застращивающее, осталась какая-то кладбищенская веселость, только совсем новая, отнюдь более не-Шекспировская форма юмора.
За дверями пришли к Сологубу и звери. Но они пришли неспроста. О, это звери особенные. У них есть своя история. Метафора? Отнюдь нет. Здесь пережитость, даже более — здесь постулат утраченной веры в будущее.[81] Сложная вещь эта Сологубовская метэмпсихоза. Иногда ему хочется на нее махнуть рукою, а иногда она развалится возле в кресле (как в предисловии в «Пламенному кругу», например): вот, мол, и у нас своя теософия, — а вы себе там как хотите!
Помните «Собаку седого короля», эту великолепную собаку:
Ну вот живу я паки,Но тошен белый свет:Во мне душа собаки,Чутья же вовсе нет.
(«Пламенный круг», с. 25)Вы думаете, чутья же вовсе нет — это тоже аллегория? Ничуть не бывало. Лирический Сологуб любит принюхиваться, и это не каприз его, и не идиосинкразия — это глубже связано с его болезненным желанием верить в переселение душ. Сологубу подлинно, органически чужда непосредственность, которая была в нем когда-то, была не в нем — Сологубе, а в нем — собаке. И как дивно обогатилась наша лирика благодаря этому кошмару юродивого:
Высока луна господня.Тяжко мне.Истомилась я сегодняВ тишине.
Ни одна вокруг не лаетИз подруг.Скучно, страшно замираетВсе вокруг.
В ясных улицах так пусто,Так мертво.Не слыхать шагов, ни хруста,Ничего.
Землю нюхая в тревоге,Жду я бед.Слабо пахнет по дорогеЧей-то след.
Никого нигде не будитБыстрый шаг.Жданный путник, кто ж он будет,Друг иль враг?
Под холодною луноюЯ одна.Нет, невмочь мне, — я завоюУ окна.
Высока луна господня,Высока.Грусть томит меня сегодняИ тоска.
Просыпайтесь, нарушайтеТишину.Сестры, сестры! войте, лайтеНа луну![82]
Я не потому выписал здесь это стихотворение, что оно должно сделаться классическим, — что Геката[83] всегда будет и будет всегда женщиной; — что меня и в этом не только уверила, но доказала мне это данная пьеса. Нет, я выписал стихи — как комментарий к первым — «отчего и когда мы голосим» и «зачем и по какому праву мы — поэты». Здесь все ответы.
Я сказал также, что Сологуб принюхивается: да, — и точно начало иных поэм в запахах для него
Порой повеет запах странный,Его причины не понять,Давно померкший, день туманныйПереживается опять.[84]
и т. д. (ibid., с, 34)Но никнут гробы в тьме всесильной,Своих покойников храня,И воздымают смрад могильныйВ святыню праздничного дня.[85]
(с. 68)Дышу дыханьем ранних рос,Зарею ландышей невинных;Вдыхаю влажный запах длинныхРусалочьих волос.[86]
(с. 111)И влажным запахом пустыннымРусалкиных волос.
(с. 112)Я, конечно, пропускаю все строки об ароматах — где скучно было бы отличать элементы псевдолирического, риторики, или просто-напросто клише от подлинного, нового, нутряного лиризма. Я говорю только о запахе, о нюханье, т. е. о болезненной тоске человека, который осмыслил в себе бывшего зверя и хочет и боится им быть, и знает, что не может не быть. После всего сказанного вы не ждете, конечно, что я займусь еще подыскиванием для нашей кардинальной пьесы
Мы плененные звери
каких-нибудь аллегорий.
Хотите — пусть это будут люди, хотите — поэты, хотите — мы перед революцией. Для меня это просто звери, и выстраданные звери.
Я говорил выше о философичности Сологуба и о невозможности для него быть непосредственным, но читатель не заподозрит меня, я думаю, в том, чтобы я хотел навязать его поэтической индивидуальности рассудочность, интеллектуальность.
Напротив, Сологуб эмоционален, даже более — он сенсуален, только его сенсуальность осложнена и как бы даже пригнетена его мистической мечтой самая мечта его лирики преступна: это Иокаста, оплодотворенная ею же рожденным Эдипом.
Любовь Сологуба похотлива и нежна, но в ней чувствуется что-то гиенье, что-то почти карамазовское, какая-то всегдашняя близость преступления. Где-то высоко караулит Смерть: и все равно Ей — колыбельку или брачное ложе:
Отчетливо и тонкоЯ вижу каждый волосок;Я слышу звонкий голосокПогибшего ребенка.
Она стонала над водой,Когда ее любовник бросил,Ее любовник молодойНа шею камень ей повесил.[87]
(с. 111)Кто с ними был хоть раз,Тот их не станет трогать.Сверкнет зеленый глаз,Царапнет быстрый коготь.
Прикинется котомИспуганная нежить,А что она потомЗатеет? Мучить? Нежить?[88]
(с. 137)Помните вы эту «Тихую колыбельную»? (с. 37 сл.). Вся из хореев, усеченных на конце нежно открытой рифмой. На ли, ю, ду, на, да, изредка динькающей — день — тень, сон — лен или узкой шепотной — свет — нет.