Эпох скрещенье… Русская проза второй половины ХХ — начала ХХI в. - Ольга Владимировна Богданова
Из «лучшего произведения социалистического реализма» (c. 30), романа Леонова «Русский лес»[295], в качестве иллюстрации Терц выбирает сцену допроса Поли Вихровой, когда в разговоре с гитлеровским офицером «отважная девушка» (c. 30) некоторое время разыгрывает роль сторонницы немцев, но осуществляет это с большим трудом: «…ей морально тяжело говорить по — вражески, а не по — советски. Наконец она не выдерживает и открывает свое истинное лицо, свое превосходство над немецким офицером: „Я девушка моей эпохи… пусть самая рядовая из них, но я завтрашний день мира… и вам бы, стоя, стоя следовало со мной разговаривать, если бы вы хоть капельку себя уважали! А вы сидите предо мной, потому что ничто вы, а только лошадь дрессированная под главным палачом… Ну, нечего сидеть теперь, работай… веди, показывай, где у вас тут советских девчат стреляют?“» (c. 30–31).
Можно согласиться с долей сатирической характеристики Терцем образа юной героини «Русского леса». Однако предстающий в эссе «Что такое социалистический реализм» экспертом — знатоком Терц с очевидностью упускает из виду глубинный план романа Леонова. Иронизируя по поводу «положительности» положительных героев «Русского леса», Терц не принимает во внимание подтекст романа, имплицированную линию «отрицательного» героя Грацианского, антагониста профессора Вихрова.
Между тем, как доказательно продемонстрировано А. Большевым, в романе «Русский лес» Леонов «ведет очень тонкую игру с советской цензурой: все „антикультовые“ инвективы, разумеется, тщательно замаскированы, на поверхности же — демонстрация лояльности, принимающая порой <…> чрезмерный характер»[296]. По наблюдениям Большева, «именно Грацианский, при всей его непривлекательности, является в „Русском лесе“ подлинной проекцией сокровенного авторского опыта».
Синявский — Терц не углубляется в трактовку «лучшего» произведения, но идет по самому простому и самому прямому пути: прибегает к банальным «перевертышам», чтобы «очень по — советски» реинтерпретировать достижения советской литературы.
Упрощенно выпрямленными и намеренно выхолощенными в статье Синявского — Терца предстают и произведения литературы ХIХ века. Стремясь выписать — разоблачить «традицию» советской литературы, Терц фривольно трактует классику, подверстывая ее под тенденцию, которая была им избрана.
«Там, в прошлом столетии, господствовал совершенно иной тип героя, и вся русская культура жила и мыслила по — другому. По сравнению с фанатической религиозностью нашего времени XIX век <…> мягок и дрябл, женствен и меланхоличен, полон сомнения, внутренних противоречий, угрызений нечистой совести. Может быть, за все сто лет по — настоящему верили в Бога лишь Чернышевский и Победоносцев» (c. 32–33).
Иронический ракурс, изначально эксплуатируемый Терцем, допускает границы игры со смыслами русской классики. Однако обращает на себя внимание то обстоятельство, что мощный потенциал отечественной литературы ХIХ века заставляет Терца — шутника становиться вдумчивым аналитиком и (невольно, незаметно для нарратора) ослаблять сарказм и гиперболизацию. Так, обращаясь к поэме М. Лермонтова «Демон», Терц — Синявский весьма репрезентативно констатирует философические противоречия русской души (и культуры):
«Помните, что произошло с Демоном? Он полюбил Тамару — эту божественную красоту, воплощенную в прекрасную женщину, — и вознамерился уверовать в Бога. Но как только он поцеловал ее, она умерла, убитая его прикосновением, и была отнята у него, и Демон вновь остался один в своем тоскливом неверии» (c. 35). По Терцу, «то, что случилось с Демоном, переживала в течение века вся русская культура, в которую он вселился еще до появления Лермонтова. С таким же неистовством бросалась она на поиски идеала, но стоило ей взлететь к небу, как она падала вниз. Самое слабое соприкосновение с Богом влекло отрицание, а отрицание Его вызывало тоску по неосуществленной вере» (c. 35).
Синявский — Терц на короткое время снимает маску шута и всерьез размышляет о «противоречиях <…> духа» (c. 36), населяющего русскую литературу ХIХ века. «Центрального героя этой литературы — Онегина, Печорина, Бельтова, Рудина, Лаврецкого и многих других — называют обычно „лишним человеком“, за то, что он — при всех заключенных в нем благородных порывах — не способен найти себе назначение, являя плачевный пример никому не нужной бесцельности. Это, как правило, характер рефлектирующий, склонный к самоанализу и самобичеванию. Его жизнь полна неосуществленных намерений, а судьба печальна и немного смешна» (c. 36).
Чуть позже Терц — Синявский добавляет: «Лишний человек девятнадцатого столетия, перейдя в двадцатое еще более лишним, был чужд и непонятен положительному герою новой эпохи. Больше того, он казался ему гораздо опаснее отрицательного героя — врага, потому что враг подобен положительному герою — ясен, прямолинеен и по — своему целесообразен, только назначение у него отрицательное — тормозить движение к Цели. А лишний человек — какое — то сплошное недоразумение, существо иных психологических измерений, не поддающихся учету и регламентации. Он не за Цель и не против Цели, он — вне Цели…» (c. 42).
Терц ошибается: Бельтова, Рудина, Лаврецкого едва ли можно отнести к типу «лишних людей», историческая ниша которых — первая треть ХIХ века, но важнее другое — Синявский педагогически — профессионально эксплицирует рефлектирующий характер героя литературы ХIХ века, однако сознательно «выпрямляет» его дальнейшими рассуждениями о «роковой роли» (c. 36) женского персонажа.
«Русская литература знает великое множество любовных историй, в которых встречаются и безрезультатно расстаются неполноценный мужчина и прекрасная женщина. При этом вся вина, разумеется, ложится на мужчину, который не умеет любить свою даму, как она того заслуживает, то есть деятельно и целеустремленно, а зевает от скуки, как Печорин Лермонтова, пугается предстоящих трудностей, как Рудин Тургенева, или даже убивает свою возлюбленную, как пушкинский Алеко и лермонтовский Арбенин» (c. 36–37). Терца — эссеиста не регламентирует хаотизация иллюстративного материала и анахронический дискурс — в рассуждениях о русской литературе ХIХ века вновь (как и в разговоре о литературе советской) автор последовательно придерживается тенденции.
По Терцу, в русской литературе «женщины — все эти бесчисленные Татьяны, Лизы, Натальи, Бэлы, Нины — сияли подобно идеалу, непорочному и недосягаемому, над Онегиными и Печориными, любившими их так неумело и всегда невпопад. Они и послужили в русской литературе синонимом идеала, обозначением высшей Цели» (c. 37). Как полагает эссеист, «Татьяна была необходима, чтобы было без кого