Андрей Немзер - При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Но перед этим сад претерпит важное изменение. Спустившийся к потоку Мцыри слышит голос, а затем видит грузинку. Исчезает мир, подобный тому, что существовал в первый день творенья, – возникает заданная вступительной главкой ассоциация: сад – Грузия. Поток, чарующая песня, женщина, «мрак очей» которой «полон тайнами любви», – Мцыри теряет «природный» образ, он очарован и заворожен:
Помню только яКувшина звон – когда струяВливалась медленно в него,И шорох… больше ничего.
Мцыри провожает взглядом грузинку, тоскует о закрытой для него навек двери сакли, а потом видит грузинку во сне. Мир свободы, в котором герой чувствовал себя своим, распался – мир блаженства оказался чужим. Чудное видение грузинки отзовется в предсмертном сне Мцыри, где вновь будет вода («влажное дно»), песня, женское начало, воплощенное в золотой рыбке, где – буквально – зазвучат те же сладкие звуки (аллитерации на «л’» и «j»):
«О милый мой! не утаю,Что я тебя люблю,Люблю как вольную струю,Люблю как жизнь мою…»
Русалочья песня вводит мотив вечного сна, тонко перекликающегося с той летаргической атмосферой, что окутывает лермонтовскую Грузию. Мечта о покое и любви оборачивается наваждением, точно так же, как наваждением оборачивается чувство сопричастности свободному миру природы («божьему саду»). Вспомним, Мцыри был уже готов уподобить себя змее (9-я главка) – и это было логично: в мире божьем все твари равно славят творца, и змея или шакал не хуже барса. В 22-й главке змея появляется вновь – и в новом обличье, гармонирующем с изменившейся обстановкой («Мир божий спал / В оцепенении глухом / Отчаянья тяжелым сном»). Рай превратился в раскаленную пустыню, где нет места живому существу: скользящая по песку змея – мертва, недаром сравнивается она с рукотворным орудием смерти – кинжалом.
Превращение «божьего сада» в выжженную пустыню (напомним, что Мцыри все время находится в одном и том же пространстве, далеко от монастыря он не ушел) означает не только слабость и отверженность Мцыри. За пейзажной метаморфозой стоит лермонтовская концепция Востока, уравнивающая пустыню и оазис. В уже упоминавшемся «Споре» вслед за роскошными «райскими» картинами погруженных в сладкий сон Грузии и Персии следует описание мертвых (спящих) пустынь Палестины, Египта и Аравии. Умирая от зноя, Мцыри видит слияние Арагвы и Куры и лишь затем бредит о «влажном дне». «Знойная» и «блаженная» формы небытия взаимосвязаны и равно губительны для живого человека.
Именно в 22-й главке (полуденный зной) Мцыри «освобождается» от чисто природного начала, столь мощного прежде, и предстает страдающим человеком. Мука героя косвенно уподобляется высшему образцу муки – страстям Христовым: возникает общехристианский, но в поэзии Лермонтова[166] отмеченный мотив коронования терновым венцом:
Напрасно прятал я в травуМою усталую главу;Иссохший лист ее венцомТерновым над моим челомСвивался…
Мотив этот подготовлен в 15-й главке (ночные блуждания сбившегося с пути Мцыри):
Напрасно в бешенстве, порой,Я рвал отчаянной рукойТерновник, спутанный плющом…
Здесь нет «страстотерпения», ибо и сам Мцыри не принял еще человеческой ипостаси; он не страждет, но по-животному борется с преградой («Но, верь мне, помощи людской / Я не желал… Я был чужой / Для них навек, как зверь степной»). Поразителен контраст между героем в 15-й и 23-й главках: в первом случае он сосредоточен и замкнут, молчание для него высшая добродетель, а любой контакт с людским миром – зло («И если б хоть минутный крик / Мне изменил – клянусь, старик, / Я б вырвал грешный мой язык»); во втором – отнята сама возможность общения, жалобы, мольбы, столь естественная в предсмертных муках и выдающая человеческую природу: «Хотел кричать – язык сухой / Беззвучен и недвижим был…».
Во время ночных блужданий Мцыри еще почитает себя свободным сыном природы, включенным в ее мир и, следовательно, равным прочим ее детям. Отсюда – особая значимость сцены битвы с барсом, борьбы, подобной любви. Давняя мечта героя – «пылающую грудь / Прижать с тоской к груди другой, / Хоть незнакомой, но родной» – парадоксальным образом сбывается в единоборстве с барсом («Обнявшись крепче двух друзей»). Победа над могучим зверем – высшее и последнее торжество Мцыри, он может существовать в вольном лесу (в который неприметно обернулся «божий сад»), но именно вспоминая бой с барсом, герой вновь возвращается к теме родины: «…быть бы мог в краю отцов / Не из последних удальцов». Мог бы быть… Но не стал.
«Могучий дух» отцов горского мальчика бессилен в поединке – не с природой (здесь как раз – покуда природа остается только природой – все в порядке), но с роком, оторвавшим героя от родной почвы. Одержав победу над барсом, Мцыри окончательно сбивается с дороги, и здесь возникает одно из важнейших понятий лермонтовской поэмы, шире – круга идей Лермонтова. Произнесено роковое слово:
Но тщетно спорил я с судьбой:Она смеялась надо мной!
«Дикий» горец равен зверю лишь с точки зрения самодовольного «европоцентрического» сознания. Он человек своей культуры, своей традиции, отрыв от которой болезнен и безысходен. Судьба вырвала Мцыри из родного мира, а затем начала играть с ним. Родина осталась недостижимой и даже чужой, живущей лишь в обманчивых воспоминаниях (идиллическая 7-я главка: «И вспомнил я отцовский дом…»). Дважды возникает в поэме мотив отделенности героя от родного бытия: «Грозой оторванный листок» – говорит о себе Мцыри в 3-й главке, а это сравнение напоминает об устойчивом символе бесприютного странничества, в европейской поэтической традиции первой половины XIX века связываемом с известным стихотворением А. Арно «Листок». В 21-й главке герой произносит: «Да, заслужил я жребий мой!» – этот-то фрагмент и завершается образом гибнущего на свету темничного цветка. «Вина» Мцыри – вина трагического, без вины виноватого героя.
Мотив вины героя, оказавшегося неспособным преодолеть «тюремное» пространство, четко выражен во фрагменте, исключенном из текста. В предсмертных видениях Мцыри ему является вереница горцев-всадников, кидающих презрительные взгляды на мальчика-монаха. Отец героя, едущий последним, смотрит на Мцыри с жестоким упреком, – но тщетно:
И стал он звать меня с собой,Маня могучею рукой,Но я как будто бы приросК сырой земле: без дум, без слез,Без чувств, без воли я стоялИ ничего не отвечал.
Исследователи поэмы (Д. Е. Максимов, Ю. М. Лотман) справедливо указывали на руссоистский характер антитезы «вольная жизнь горцев» – «неволя европейского цивилизованного мира» («монастырь») в «Мцыри». Действительно, свободное существование в горах, «где люди вольны, как орлы», глубоко опоэтизировано, но это не отменяет двух важных моментов. Во-первых, «природа» в поэме – это отнюдь не только мир гор. Во-вторых, для Мцыри его родина идеал, но недостижимый. «Простой человек» (так характеризует Мцыри Д. Е. Максимов) оказался в «непростой» среде, которая наложила на него неизгладимый отпечаток.
Здесь нервное средоточие поэмы, отчасти проясняющее, зачем понадобился Лермонтову тот ряд метаморфоз героя, пейзажа, ситуации, о котором шла речь выше. Белинский назвал «Мцыри» произведением «субъективным» – иной романтическая поэма и быть не может. «Простой человек» в нынешнем мире, по концепции Лермонтова, несет тот же груз «познанья и сомненья», что и человек «непростой». В выражении «герой нашего времени» скрыты ирония и боль, вовсе не отменяющие сочувствия к Печорину, тоже ведь тоскующему по «естественной жизни», примеривающемуся к черкесским нравам и их вольному бытию. Не отделяет и самого себя поэт от поколения, чье грядущее «иль пусто, иль темно» («Дума»), прочерчивает линию мучительной связи между «избранником небес» и пошлой толпой в «Не верь себе». И взваливает невыносимый духовный груз на плечи горского мальчика – тоже сына лермонтовского времени.
«Святая родина», о которой мечтает Мцыри, недостижима для него, как недостижим для Печорина мир горцев, как недостижим для современного поэта – идеал поэта времен минувших, чей голос «звучал как колокол на башне вечевой / Во дни торжеств и бед народных», как невозможна встреча сосны и пальмы («На севере диком стоит одиноко…») или узнавание расставшихся возлюбленных в мире ином («Они любили друг друга так долго и нежно…»). Пространство, отделившее Мцыри от отчизны, непреодолимо, ибо оно сродни времени, истории, отделившей нынешнее слабое и изверившееся поколение от эпохи богатырей, человеческой мощи, народного единства. Человеку не дано перешагнуть свое время, как не дано сдвинуться с места горным утесам:
Я видел груды темных скал,Когда поток их разделял,И думы их я угадал:Мне было свыше то дано!Простерты в воздухе давноОбъятья каменные ихИ жаждут встречи каждый миг;Но дни бегут, бегут года —Им не сойтися никогда!
Мцыри разгадывает тайные думы скал потому, что в них читает свою мечту. Обреченную, но дающую ему жизнь. Ибо и знай Мцыри, что ждет его, он все равно бы совершил свой роковой шаг, споря не с монастырем, где никто ему худого не делал, но с судьбой, пытаясь найти путь не только домой, но и к своей сути. Так плачет об улетевшей тучке утес (а ведь разлука оказалась следствием мимолетного «ложного свидания»). Так молят о встрече с кем-нибудь три пальмы, которых ждет гибель от этой встречи. Так рыдает вечно губящая и вечно любящая царица Тамара. Неодолимый порыв к иному бытию всякий раз разбивается о жестокий закон судьбы, играющей с миром и героем.