Георгий Адамович - «Последние новости». 1934-1935
Каренин насмешлив, Каренин ироничен, он высказывается шутовскими, деланными фразами, он всегда играет роль, боясь быть самим собой. С самим собой наедине ему страшно — значит что-то в нем неблагополучно, нужна маска. Это-то, вероятно, и отталкивает Анну, сильнее, чем пальцы и уши.
***
Как ни странно, Достоевского не раз вспоминаешь, читая роман. Николай Левин будто бы именно им очерчен, и в довершение сходства при умирающем Николае состоит «потерянная женщина», тихая, робкая, в платочке, дальняя родственница Сони Мармеладовой (позднее Достоевский мелькает у Толстого и в «Живом трупе»).
Но ближе Достоевского — Лермонтов, «Герой нашего времени». Проследить и наметить существенные нити, связывающие его с Толстым — дело трудное, долгое, и тут нельзя ограничиться одной только «Анной Карениной» (нужнее всего был бы князь Андрей). Но в «Анне Карениной» поражает даже внешнее сходство. Китти на водах, в Германии, видит и чувствует то же, что княжна Мери в Пятигорске. Вронский «с презрением» говорит Долли в деревне: «Свет! Какую я могу иметь нужду в свете?». Это голос Печорина.
По силе реализма, — это была необычайная для своего времени книга, — хотя едва ли толстовские намеки были поняты всеми читателями, еще не привыкшими тогда к такой смелости (Салтыков, конечно, понял, судя по его известному саркастическому окрику).
Сон Анны не имеет «прецедентов» в русской литературе. Достойна внимания и короткая сцена в офицерском собрании, в день красносельских скачек — когда Вронский ест бифштекс: невозможно ошибиться в определении смысла, который вложил в нее Толстой. Теперь эти полторы странички никого не удивили бы, но в семидесятых годах они смутили, вероятно, многих.
***
Любит ли Толстой Анну? Едва ли. Под конец романа она во всяком случае ему надоела, и он торопится с ней покончить. Его интересует, волнует, занимает не она, а Левин.
Жестокое его равнодушие к ней с особой резкостью сказывается в последних главах книги. Анна умерла — и мы, естественно, ждем каких-то откликов ее смерти, нам жаль с ней окончательно расстаться… Но Тол-стой-то как будто обрадовался. Слава Богу, толкнул ее под колеса, теперь можно, наконец, свободно заняться Левиным. Об Анне сразу все забыли. Вронский страдает молча. Только старая дура, мать его, мимоходом рассказывает что-то Кознышеву. Если бы не она, Анны как бы и не было. Левин, Левин, Левин…
Было бы в сущности справедливее, если бы и роман так и назывался «Левин». Кстати, Левин, конечно, самый глубокий, полный, правдивый и сложный из всех толстовских образов (отчетливый в антигамлетовском смысле слова только благодаря автобиографичности).
Вся левинская часть книги — подлинное чудо. Только, пожалуй, Толстой был «слишком художник», чтобы не почувствовать, что Левину не достает прелести, что рассудочность устраняет в нем трагизм, что роман с ним в центре будет более плоским, чем с Анной, одним словом, что в любви и гибели этой взбалмошно-пленительной женщины не меньше «содержания», чем в любых размышлениях, даже самых глубоких.
***
Любовь и смерть. Едва только произнесены рядом эти два слова, как сразу же мы переносимся на границы пошлости. Бесконечен поток романтически-напыщенных декламаций на эту тему… Ромео, Вернер, Тристан, вечный Эрос, Владимир Соловьев, а там, глядишь, недалеко и Вербицкая.
Все же приходится сказать: «Анна Каренина» — книга о любви и смерти. Только из боязни ли лжи, или по страсти к «срыванию всех и всяческих масок» (как скажет Ленин), Толстой ухватил тему за другой конец — не возвышенный, а низменный. Чистая, освобожденная любовь, может быть, завершается смертью, но наверно приводит к ней и дурная любовь — притом, конечно, без надежды на загробные соединения и встречи. Анна дурно любит Вронского, и, право, нужна особая сила веры, чтобы предположение, что она «там» с ним встретится и окончательно соединится. Анна любит без жертвы. Даже под колеса она бросается, чтобы наказать его.
Несмотря на то, что самоубийство есть акт подчеркнуто-сознательный, нельзя отделаться от впечатления, что она гибнет как то по животному, бестолково и нелепо. Смертью обрывается ее жизнь, а не заканчивается, — и в смерти этой нет ничего просветляющего.
Вронский должен остаться навсегда безутешен — Анна добилась своего. Вот что такое ваша хваленая любовь! — как бы говорит Толстой, и, пожимая плечами, переходит к Левину и простоватой, скучной, милой Китти. В этом смысле история Анны Карениной есть поправка или комментарий ко всем Беатриче в мире, гневная реакция на рыцарски-наивное, радостно-слепое представление о любви и смерти. Не играйте с огнем — предостережение ее. Тристан выйдет из толстовских когтей живым, но тысячи жертв помельче и послабее задохнутся в них.
ЗА ЧТО ЧЕСТВОВАТЬ ПУШКИНА?
I.
Недалек столетний пушкинский юбилей. В Москве уже заседают комиссии по чествованию памяти поэта, уже вырабатывается юбилейный церемониал.
Но за что в СССР чествовать Пушкина? Неожиданный вопрос этот был поставлен месяца три-четыре тому назад в «Известиях» Вересаевым. Теперь его повторяет в «Красной нови» Георгий Чулков. Оба возмущены. Оба с притворной наивностью ищут ответа в трудах критиков марксистов, и не находят его.
Если следовать Д. Благому, «нашему компетентнейшему литературоведу», выходит, что «Пушкина мы любим потому, что он очень хорошо изобразил с дворянской точки зрения переход от одних хозяйственных форм к другим». «Но, — довольно резонно спрашивает Чулков, — стоит ли уж так его за это любить?»
Можно допустить, что Пушкин был нравственно уступчивым человеком, шедшим иногда на компромисс с совестью. Но вот что пишет тот же Д. Благой, вскрывая, как он выражается, пушкинское «творческое тайное тайных», по поводу «Опричника»:
«Поэт силою нудит свое оторопелое вдохновение вихрем мчаться вперед под перекладинами виселичных столбов, задевая за трупы повешенных».
Это — намек на декабристов. Вересаев восклицает: «Даже при жизни Пушкина никакие Булгарины не печатали о Пушкине подобных гнусностей. Перед нами не Пушкин, каким мы его знаем, а оголтелый, горящий усердной местью, царский прихвостень, потерявший стыд ренегат, нагло бросающий вызов всем честным людям».
Цитаты из Д. Мирского, ставшего на защиту Пушкина и упрекавшего Д. Благого в вульгаризации марксизма:
«Пушкин подличал перед реакцией».
«У Пушкина лакейство проникает в самую сердцевину творчества».
«Пушкину было свойственно вульгарное приспособленчество».
Другие критики повторяют приблизительно то же самое. «В активе пушкинской поэзии оказывается одна только красота», да и то красота «дворянская». У рабочего читателя должно составиться представление, что Пушкин ему совершенно не нужен. Чулков подчеркивает, что «на тысячи страниц сборника “Литературного наследства” нет ни одного нового слова о Пушкине». Исследователи и критики занимаются биографическими мелочами, вопросами текста, полемикой или домыслами, вроде домыслов кн. Мирского.
За что чествовать Пушкина? Непоправимое горе: Ленин не успел сказать «своего слова о поэте». Теперь, очевидно, единственная надежда — на его великого преемника. Он разъяснит. Он укажет. Чулков пытается дать указания и сам, но его едва ли кто-нибудь услышит и примет всерьез.
Как не вспомнить при чтении этих сетований рассказ Льва Толстого о мещанине, сошедшем с ума от тщетного желания понять, за что Пушкину поставлен памятник, «монамент». История повторяется. Советские марксисты в разрешении «проблемы», очевидно, не сильнее того саратовского обывателя.
II.
Читатели помнят, должно быть, заметку, помещенную под этим заглавием в нашей газете две недели тому назад. То, о чем в ней говорилось, было на первый взгляд курьезно и смешно. Но только на первый взгляд… Под прикрытьем очередной советской нелепости был в ней затронут вопрос глубокий и даже тревожный.
Георгий Чулков, в союзе с Вересаевым, обрушился на критиков-марксистов. Приближается, — пишет он в «Красной нови», — пушкинский юбилей. Предстоят празднества, речи, заседания, чествования. «Массы» вправе требовать, чтобы им разъяснили, чем Пушкин велик, и почему он им нужен? Но марксисты не разъясняют. Они совершенно согласны с тем, что Пушкина чествовать необходимо, но когда дело доходит до мотивировки — отмалчиваются или утверждают всего-навсего, что Пушкин отлично отразил переход от одних хозяйственных форм к другим. Так ли это важно? Другие указывают на литературные «красоты», тут же, впрочем, намекая, что Пушкин был слабым, дрянненьким человеком. Возможны ли красоты чисто внешние при таком «дрянце» внутри? Если даже возможны, велика ли им цена? Должны ли ими дорожить массы? А между тем они, эти массы, Пушкина любят (по сведениям Чулкова — «больше, чем Маяковского») и ждут, чтобы им помогли понять, чем вызвана эта их привязанность к поэту, давным давно исчезнувшему, и за что Россия должна быть ему до сих пор благодарна?