Андрей Немзер - При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
“Кажется, как будто что-то другое воет: это не волк”, сказал Дорош» (II, 216). Волчий вой и собачий лай сливаются воедино, знаменуя собой нечто третье, точно охарактеризованное эпитетом первого предложения. «Адская» здесь не относительное, но притяжательное прилагательное: ночь, когда свершилась судьба Хомы Брута, принадлежит аду. Очевидная перекличка сцен блуждания бурсаков и последнего пути Хомы Брута в церковь свидетельствует о том, что в «адское» пространство герой попал в самом начале повести. Всякая попытка Хомы Брута уйти, вырваться из этого пространства, вернуться в сферу обыденного бытия оборачивается крахом. Избиение ведьмы и возвращение в Киев приводят к отправке на хутор сотника; диалоги с ректором, слугами сотника и самим сотником не приводят к какому-либо результату. Не удается и побег Хомы, сопоставимый с уже упомянутым эпизодом из 1-й части «Бурсака».
Неон Хлопотинский, принявший пана Мемнона за разбойничьего атамана, а его жилище – за вертеп, пытается бежать; он приходит в соседнее село, где его принимают за грабителя, связывают и доставляют к Мемнону. «Видишь, Неон, – сказал хозяин с усмешкою, – что жилище мое околдовано, и без ведома моего никто отсюда уйти не может» (2, 49). Усмешка хозяина снимает вопрос о фантастике: мы имеем дело с рядом комических совпадений, почти маскарадной путаницей, в конечном итоге ведущей ко взаимопониманию. Человеческая наружность может быть обманчивой, но эта обманчивость устранима; причины ее не в игре демонических сил, но во всеобщем недоверии, возникающем от недомыслия. Поэтому друг Мемнона и «воспитатель» Неона Диомид Король и произносит приличное случаю поучение: «Можно ли неизвестного человека счесть разбойником и вязать только потому, что он в чужом платье и в кармане у него есть деньги!» (2, 49). Морализм Нарежного теснейшим образом связан с авантюрно-плутовской структурой его романных повествований. Герой (будь то Неон Хлопотинский, Коронат и Никанор или даже Гаврила Симонович Чистяков) постепенно преодолевает мнимую гетерогенность окружающего его мира; к концу каждого из романов (которым предшествуют аналогичные развязки отдельных эпизодов, вроде рассмотренного выше) маскарад завершается, правда торжествует и мир принимает отчетливо ясную форму.
Совершенно иначе дело обстоит у Гоголя. Побег Хомы описан подробно: герой пробирается сквозь запущенный сад, «целый лес бурьяна», поле, густой терновник. Казалось бы, все это хаотическое пространство должно защитить его от погони; на самом же деле оно только «играет» с героем, изматывая его. Герой, вроде бы достигший желанной свободы, слышит за спиной голос преследователя – Явтуха. «Напрасно дал ты такой крюк, – продолжал Явтух, – гораздо лучше выбрать ту дорогу, по которой шел я: прямо мимо конюшни» (II, 211). Здесь также сняты привычные оппозиции: прямая и кружная дорога, дикая и «приветливая» природа. Но в отличие от Нарежного, означает это «особость» мира, в который попал Хома. Жилище сотника действительно «околдовано»; волшебные свойства его воздействуют и на здешних обитателей, и на попавшего в дурное место Хому. Видно это по реакции героя на случившееся: «“Чертов Явтух!”– подумал в сердцах про себя философ. – “Я бы взял тебя, да за ноги… И мерзкую рожу твою и все, что ни есть на тебе, побил бы дубовым бревном”» (II, 214). Намерение это, с бытовой точки зрения легко выполнимое, разумеется, не осуществляется. Обычные способы преодоления преград невозможны. И герой, и преследователи его словно бы погружены в неодолимый сон.
Персонажи Нарежного могут быть злыми или добрыми, умными или глупыми, они могут ошибаться и путаться, но они ни в коей мере не являются лишь объектами чьей-то безликой воли, направляющей каждый их шаг. Слуги сотника в «Вие», чей бытовой облик дан гораздо пластичнее и узнаваемее, чем у Нарежного, по сути дела, как раз таковы. Они попивают горилку, беседуют, рассказывают истории о погибшей ведьме-панночке и… глаз не спускают с Хомы Брута. Видеть в этом проявление психологии холопства, страх перед сотником было бы столь же наивно, как подыскивать психологические мотивировки поведения Хомы Брута в сцене с Явтухом. Лишь однажды слуги сотника готовы были «отпустить» Хому: во время попойки по пути на хутор. «“Пустим его на волю”, – отозвались некоторые. “Ведь он сирота. Пусть себе идет, куда хочет”… Впрочем вряд ли бы этот побег мог совершиться, потому что, когда философ вздумал подняться из-за стола, то ноги его сделались будто деревянными, и дверей в комнате начало представляться ему такое множество, что вряд ли бы он отыскал настоящую» (II, 192–193). Конечно, не казаки глумятся над пьяным Хомой, но та надличная сила, которая, действуя по-разному, ведет свою игру от начала до конца повести, окружая героя непреодолимыми препятствиями и парализуя его волю.
Сила эта неразличима и неуловима, как неразличимо особое пространство гоголевской повести, как неподвластны обыденной логике ее персонажи. Гоголь не случайно сделал ее воплощением Вия – «колоссальное создание простонародного воображения», на самом деле никому не известное. Загадочный Вий вбирает в себя весь разлитый в повести ужас. До поры до времени ужас этот был замаскирован под обыденную жизнь, и Хома Брут стремился вести себя по обыденным (разумным) правилам (попытка побега, попытка убедить ректора и сотника). В принципе, обыденный мир не исключает вхождения в него нечистой силы – так было в «Вечерах…», где герои владели крепкими и надежными методами борьбы с нечистью (крестное знамение, молитва, защита церкви), благодаря которым одерживали победу и кузнец Вакула, и дед в «Пропавшей грамоте». Если герой отступался от народно-религиозных норм, как Петрусь Безродный в «Вечере накануне Ивана Купала» или дед в «Заколдованном месте», его ждало справедливое наказание (грех Петруся велик, поэтому и наказан он страшно; грех деда мал и комичен, поэтому он наказан осмеянием). Ведьмы и черти в «Вечерах…» играли с людьми строго по правилам, мир не терял своей осмысленности и внутренней непротиворечивости (значимые исключения, пророчащие «миргородское» будущее – «Страшная месть» и «Иван Федорович Шпонька и его тетушка»).
Мы видим, что мир, обрисованный в «Вие», полярно противостоит как, условно говоря, сказочному миру «Вечеров…» (за которым – фольклорная традиция), так и миру Нарежного (за которым – традиция плутовского романа в его «просветительском» варианте). В «Вечерах…» фантастика по преимуществу дана явно (хотя тенденция к «завуалированной фантастике» обнаруживается уже в «Сорочинской ярмарке»). Нарежный фантастики избегает, а над героями, строящими фантастические предположения, просвещенно иронизирует. Гоголь в «Вие» отрицает оба цельных взгляда: его занимает раздвоенность мира, «просвечивание» демонического сквозь обыденное. Чудеса, происходящие в «Вие», – это чудеса почти безликого, замаскированного зла. Устранение «носителя фантастики», которое Ю. В. Манн фиксирует в «Носе», свершается и в «Вие»; «фантастический» «Вий», по сути дела, гораздо ближе к «нефантастическому» «Невскому проспекту», чем к «Вечерам…».
В этом плане уместно напомнить о финале «Невского проспекта», в котором появляется (не ясно, имеем ли мы дело с речевой фигурой или с сюжетным ходом, бросающим новый свет на все предшествующие события) персонаж, функционально схожий с Вием: «…Сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать все не в настоящем виде» (III, 46).
Полуанонимный носитель зла в «Вие», еще более скрытый в «Невском проспекте», окончательно деперсонифицированный в «Носе», «Записках сумасшедшего» или «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», подчиняет себе не только мир, но и героя (вспомним, как разные поведенческие стратегии чистого духом художника Пискарева и пошляка поручика Пирогова ведут к их неминуемому поражению, разным внешне, но по сути единым итогам). С этой точки зрения следует приглядеться к мотиву сиротства в «Вие».
Сиротство героя волшебной сказки было никак не недостатком, но скрытым достоинством. Умершие родители (или волшебные помощники, ими оставленные) покровительствуют «слабым» героям и ведут их к счастливому финалу (как правило – к свадьбе, т. е. созданию семьи, и воцарению, т. е. обретению высшего социального статуса). Сиротство Неона Хлопотинского в «Бурсаке» есть сиротство мнимое: пан Мемнон – «тайный» отец героя – скрыто покровительствует ему; завершается же роман соединением трех поколений в единой семье (примирение гетмана Никодима с «блудной дочерью» Евгенией и «блудным зятем» Леонидом – родителями Неона). Весьма важен мотив взаимообретения отца (Гаврилы Чистякова) и сына (Никандра) в «Российском Жильблазе». Встреча отцов и детей присутствует, как мы помним, в «Двух Иванах…». Для Нарежного сиротство, как и вражда в семье, неверность влюбленных, ссоры друзей, есть явление аномальное, поверхностное, противоречащее разумному мироустройству его просветительской художественной вселенной.