Весна Средневековья - Александр Павлович Тимофеевский
Два подростка, внук фермерши и его товарищ, сидели через проход в одинаковых майках с Леонардо Ди Каприо, купленных, видимо, только что на туристических развалах меж бесконечных куросов и Адонисов: Ди Каприо — единственный голливудский бог, сегодня допущенный в сонм олимпийцев. Двое его фанов сейчас в автобусе хихикали, как я думал, над гидшей, над Арахнами из Арахова, ткущими тридцать веков свое тряпье, но, как выяснилось, над картинками: с виду обычными туристическими открытками, продающимися на тех же развалах. Это была краснофигурная греческая вазопись, но не простая, а золотая. Какой — то современный умелец взялся изображать все то же самое, но в момент соития и со вздыбленными фаллосами — в древней вазописи это тоже было, но сухо и абстрактно, еще, поди, возбудись, а здесь сочно и полнозвучно, порнография, стилизованная под традицию. Получился товар необычайно ходкий: туристы легко отдают деньги, чувствуя себя застрахованными спасительной двусмысленностью — так до конца и не ясно, чем именно они наслаждаются, — поучительный пример кича, смыкающегося с музеем. Фермерша, заставшая внука за неприличным занятием и поднявшая скандал, обманулась чистосердечно. Прослышав от кого — то, что античность не чуралась похабства, она обрушилась на Древнюю Грецию, и кто скажет, что была не права.
Время, отведенное на Дельфы, оказалось втрое меньше самого путешествия. Вверх на гору — Афинская сокровищница, Скала пифии, Храм, Театр, Стадион. Кажется, где — то есть камень Омфал, считавшийся центром мира, но надо вниз — Стадион, Театр, Храм, Скала пифии, и быстро в музей, и через все залы к «Возничему», и тогда останется час на ланч, центр мира обретается в ресторане.
А потом вожделенная Арахова, венец всего трипа, автобус подан прямо к магазину: голова — грудь, колыхаясь клипсами — колоннами, и здесь ведет свою экскурсию. Это миг ее торжества: кульминация совпадает с развязкой. Но и ассортимент тоже совпадает со всем на свете. Арахны из Арахова, оказывается, тридцать сотен лет подряд ткут то, что продается в Афинах, да ив других городах мира, с китайскими, таиландскими и индийскими ярлыками. На родине, впрочем, это стоит раза в полтора дороже: в араховские цены само собой входят комиссионные гидши.
На обратном пути моя спутница успокоилась. Поездка удалась, Дельфы ей понравились, «так красиво, так красиво», ланч вышел на славу, и она смирилась с античностью: в деревне Арахова купила коврик для кошки. Автобус вновь погрузился в дорожный мрак, по обочинам опять лежал грязный снег, в Дельфах его не было.
Вдруг просветлеют огнецветно
Их непорочные снега:
По ним проходит незаметно
Небесных ангелов нога,
— это точно про Дельфы сказано, где погода меняется наглядно и словно всегда светит солнце. Там, стоя над Театром (нужно скорее бежать на Стадион) среди американских старух, неизбывных итальянских школьников и невесть откуда взявшихся русских, можно понять «глубокое и голубое» и, прости господи, «космос», и что такое «эхо». Пушкин, никогда не выезжавший из России, знал (откуда?), что именно здесь возникла Рифма:
Помня первые свиданья,
Усладить его страданья
Мнемозина притекла.
И подруга Аполлона
В тихой роще Геликона
Плод восторгов родила.
Гидша, другая, не наша, то есть, наоборот, наша, привезшая в Дельфы русских туристов, тоже смутно что — то знала и продемонстрировала фокус. Это был трюк, заученный и трудный, потому что кругом щелкали фотоаппараты: «Кать, подвинься влево, вид не лезет». Но гидша отважно ступила на пустынный Театр и, обходя его — встаньте, дети, встаньте в круг, — стала хлопать в ладоши. Гул поднялся до небес, но утонул в криках. Гидша растерянно помолчала и вдруг запела:
То не ветер ветку клонит,
Не дубравушка шумит, —
То мое сердечко стонет,
Как осенний лист дрожит.
У Висконти в «Смерти в Венеции» есть сцена, до отвращения на это похожая. Когда Ашенбах в последний раз идет на пляж, бесконечное Адажиетто из Пятой симфонии Малера, которое все про высокое, все про культуру, вдруг умолкает и сменяется «Колыбельной» Мусоргского («Спи, усни, крестьянский сын»), как бы простонародной, исполняемой а-капелла. Холерная Венеция опустела, пляж будто вымело, осталось одно море и одна русская семья, и на весь берег, как на весь мир, звучит отходная умирающей Европе. И так же в Дельфах, стоя на божественной древней сцене и тихим голосом перекрывая несмолкаемый шум, гидша — плагиаторша выводила свое, еще более простодушное и заунывное:
Извела меня кручина,
Подколодная змея!..
И, многократно усиленное эхом, неслось над Театром, к Стадиону и вверх к Парнасу:
Догорай, гори, моя лучина,
Догорю с тобой и я…
Что она думала и думала ли вообще, или привычно показывала фокус, или ощутила вдруг, или поняла, — Бог весть. И что здесь кич, а что вечность? И что думали и понимали старуха с бритой шеей, хитрая гидша голова — грудь и два мальчика с похабными открытками и Леонардо Ди Каприо на груди — один курос, другой Адонис? Что ощущали они, оказавшиеся в этот