Весна Средневековья - Александр Павлович Тимофеевский
Жан Франсуа де Труа. «Завтрак с устрицами»
Дух мелочей прелестных и воздушных смешался с рыбным
На этой неделе «Московский Дом фотографии» Ольги Свибловой при поддержке концерна «Нефтяной» презентовал «начало фотографической весны в Москве» экспозицией Барона де Мейера, развернутой в «Театро». И предыдущие «фотографические весны», и другие многочисленные проекты Свибловой отличались редкой по нынешним временам осмысленностью — чем хороша и новая экспозиция, начиная прямо с ее идеи: выставить одного из самых изысканных фотохудожников начала века не в музее, а в дорогом столичном ресторане.
Барон де Мейер, получивший свой титул после тридцати лет и писавший его как имя собственное, с большой буквы, был самым высокооплачиваемым фотографом «Vogue» десятых годов и «Harper’s Bazaar» — двадцатых. Родившись в 1868 году, он умер после Второй мировой войны в глубокой старости и малой известности, хотя на протяжении нескольких десятков лет слыл бесспорным законодателем мод и как фотограф, и как эссеист. В некрологе, опубликованном «Лос — Анджелес Таймс», его фотографическая деятельность не была упомянута вовсе, что даже и удивительно: с Бароном де Мейером связан эффект заднего освещения, благодаря которому герои окружаются распыленным сиянием — из — за кулис, как из алтаря.
Эта перепутанность мистического и эротического — водоворотом мы схвачены последних ласк, вот он, от века назначенный, наш путь в Дамаск, — остро волновавшая в десятые годы и все глуше в тридцатые, миру, пережившему самую страшную в истории человечества войну, казалась одной только ветошью, пропахшей нафталином.
С 1960‑х годов начинается новое триумфальное шествие сецессии. Первая колом, вторая соколом, остальные мелкими пташечками. Гении возвращались с видимым усилием, все подряд — с нераздумывающей легкостью. Тоска по роковому и гривуазному модерну, бывшая уделом одних избранных, очень быстро стала достоянием кинематографа и подиума, а значит, ширнармасс. Старика Хэма сменил Есенин с трубкой, а потом и Бердслей — избранные почувствовали себя обманутыми. На этом, собственно, строится вся эволюция моды в XX веке. Так называемый «хороший вкус» весьма снисходителен к «низкому», но абсолютно нетерпим к «среднему». Не ровен час, вас поймут неправильно. Аллой Пугачевой или фильмом Астрахана можно восхищаться без всякой опаски, это легкий хлеб; объявить о своем пристрастии к Никитиным или к Эльдару Рязанову это подвиг, на который осмеливаются лишь самые отчаянные. Ужас перед «средним» распространяется и на классику.
Корреджо, которого в XVI–XVIII веках ставили вровень или выше Рафаэля, безнадежно сдал свои позиции как раз к началу XX, когда утвердился среди буржуазии. В ту пору Александр Бенуа, едва скрывая презрение, называл его «великим мастером в искусстве нравиться зрителям». Но за прошедшие годы сладостный итальянец явно утратил это свое мастерство и снова стал мил немногим ценителям прекрасного, которые еще недавно боготворили Боттичелли или Босха с Брейгелем, или импрессионистов, о чем нынче не вспоминают без мучительного стыда. Под неистовым напором коммуникативности башня из слоновой кости, незыблемая столько столетий подряд, если не рухнула, то навсегда накренилась. Закрытая по определению, она вдруг стала беззащитно прозрачной. «Хороший вкус» по — прежнему остается «хорошим», но теперь он рабски зависим от «среднего». Это — обратное общее место, как бы глубоко и тонко оно ни было прочувствовано. Пройдет двадцать лет, и все поменяется заново. Ничто не в силах устоять перед адаптацией «средним», и самое элитарное в первую очередь. Даже Пруст со своим Вермером Делфтским профанируется со свистом: гигантские очереди на прошлогодние выставки в Вашингтоне и Гааге, конечно, оскорбительны, но что с этим поделаешь. Все превращается в масскульт или ничто в него не превращается — с обеими этими максимами можсно согласиться с одинаковым удовольствием. Коли так, то и «хороший вкус», и «средний», и «низкий» есть категории не вполне отчетливые и, главное, вполне неважные.
Чтобы традиция цвела и пела, нужно лишь одно: определить явление. Что такое Барон де Мейер? Для русского человека он сродни раннему Михаилу Кузмину — дух мелочей прелестных и воздушных. Вкусный это дух, безвкусный? — бог весть. В любом случае он конкретен: «Где слог найду, чтоб описать прогулку, шабли во льду, поджаренную булку и вишен спелых сладостный агат…» Можно сказать, что это упоительно, или малость пошловато, а можно — что заведение стоит у моря. Ольга Свиблова придерживается последней методологии. Есть ресторан «Театро» с залом «Лобстер», где шабли во льду и для желающих наверняка поджарят булку. Там, окруженные сиянием, томятся по стенам герои Барона де Мейера. Моря не будет. Но вишен спелых сладостный агат поднесут со временем.
Март 1998
Рафаэль Санти. «Парнас»
Автобус в Дельфы
Апрель 1998
На беглый взгляд, который, однако, пронзителен и свеж, как все поверхностное и первое, в Греции есть либо вечность, либо кич — и ничего посредине. Определить, что — великая вечность, а что — убогий кич, куда сложнее, чем кажется. Просто — душный ответ — чистые остатки Парфенона на девственном румянце небосклона, конечно же, вечность, а лавки со слепками, понятное дело, кич, — уж слишком простодушен. Хотя бы потому, что на Акрополе, пуще, чем на Манежной площади, идет перманентный новострой, и кариатиды Эрехтейона заменены копиями, то есть в сущности теми же слепками, только на рубль дороже, и дарованная Афиной священная олива посажена, кажется, лет сто тому назад. Но это не имеет никакого значения: все в конце концов лишь знак. Такая концептуалистская мудрость будет той же глупостью, разве чуть более просвещенной. От знаков голова кругом не идет и слезы из глаз не льются. Но, оставив в покое неопределяемое главное, займемся тем, что попроще, — отсутствующей серединой.
Наглядное отсутствие взывает к описанию. Фикция легко познаваема. Греческая фикция — это туристы со своими средствами передвижения. Удобный автобус из Афин в Дельфы был абонирован выходцами из Массачусетса: меня подсадили, определив в соседки по трипу двухметровую фермершу с лицом приплюснутым и красным, как у водителя — дальнобойщика. Пожилая уже много лет, но по — прежнему бодрая, она для поездки к Аполлону надела кофту цвета детской неожиданности и чисто выбрила морщинистый затылок. Три часа туда и три часа обратно она не иссякала: все взывало к ее удивлению, и все было nice. И я поначалу тоже: