Новые и новейшие работы, 2002–2011 - Мариэтта Омаровна Чудакова
Но и для Сартра Пастернак, умерший четыре года назад, оказался в паре с Шолоховым. Один из аргументов отказа Сартра звучал так: «Печально, что Пастернаку дали премию раньше, чем Шолохову, и что единственное советское произведение, удостоенное Нобелевской премии, было опубликовано за границей и запрещено в своей стране»[326]. Обратим опять-таки внимание на слово «советское». Пожалуй, оно подразумевает написанное в пределах Советского Союза гражданином этой страны. Других коннотаций здесь вроде бы нет, поскольку если бы речь шла о советском содержании, не было бы факта запрещения.
Отрицательное отношение к награждению Шолохова — у либеральной советской общественности, поскольку, во-первых, в ее глазах Шолохов был к этому времени безнадежно скомпрометирован своими печатными (он был инициатором газетной дискуссии о писательских псевдонимах в эпоху борьбы с космополитизмом) и устными (на писательских и партийных съездах) выступлениями, а во-вторых, смерть очевидным образом затравленного предшествующего нобелевского лауреата и вести о всемирном успехе его остававшегося не опубликованным в отечестве романа оказывали свое воздействие. Шолохов и здесь оказался в паре с Пастернаком.
Солженицын. Резко отрицательное отношение официоза и части распропагандированного населения (так же не читавшего его не принятых к публикации в отечестве двух романов, как не читали в свое время «Доктора Живаго»). Исключение из Союза писателей за год до присуждения премии (а не из-за нее, как в случае с Пастернаком).
Резко, если можно так выразиться, положительное отношение достаточно широкой (по сравнению с 1958 годом) оппозиционно настроенной (уже оформилось диссидентское движение) общественности; напечатанные вещи Солженицына получили широкую известность; у него было к этому моменту очевидное, гораздо более внятное, чем даже у Пастернака, гражданское лицо и общественная позиция, полярно противоположная шолоховской.
Шолохов высказался о Пастернаке, его романе и о позиции Союза писателей во Франции, отвечая на вопросы журналистов (и вызвал этими ответами недовольство своей власти): «Коллективное руководство Союза советских писателей потеряло хладнокровие. Надо было опубликовать книгу Пастернака „Доктор Живаго“ в Советском Союзе вместо того, чтобы запрещать ее. Надо было, чтобы Пастернаку нанесли поражение его читатели <…> наши читатели, которые являются очень требовательными, уже забыли бы о нем». Рукопись романа он читал: «это бесформенное произведение, аморфная масса, не заслуживающая названия романа» («Франс суар». 22 апреля 1959 года)[327]. Шолохов мог чувствовать что-то родственное в сценах Живаго в плену у партизан; вообще узнал, скорее всего, и некоторые свои проблемы, и главное — свой материал.
Говоря о читателе, он, можно предполагать, внес в ответ и свою собственную уверенность в том, что роман Пастернака, в отличие от «Тихого Дона», не будет иметь массовой читательской аудитории. В этом он, как показала отечественная публикация «Доктора Живаго» спустя тридцать лет, по-видимому, не ошибался.
Пастернак и Солженицын — писатели разных (через одно) поколений — сомкнулись в важной точке, но уже после смерти поэта: после короткого момента публичной, всесоюзной славы Солженицын попал во внезаконный (антисоветский, с точки зрения власти, не знавшей слова несоветский) ряд отечественной литературы.
Последний виток судьбы Пастернака стал для Солженицына предметом настойчивых размышлений, примеривания к себе.
Ему еще в ссыльные, а потом в рязанские годы, до печатания, Нобелевская премия представлялась важнейшим актом в выполнении личной жизненной задачи. Уверенный в то время, что в Союзе невозможно опубликовать то, что он писал, он готов был, в отличие от Пастернака, передать свои сочинения на Запад до попыток напечататься на родине. Поведения Пастернака в связи с премией он не мог, как сам об этом пишет, ни понять, ни принять. В тот год он был уверен:
«Вот с кем удался задуманный мною жребий! Вот он-то и выполнит это! — сейчас поедет, да как скажет речь, да как напечатает свое остальное, тайное, что невозможно было рискнуть, живя здесь! <…> Ясно, что назад его не пустят, да ведь он тем временем весь мир изменит, и нас изменит, — и воротится, но триумфатором!»[328]
И был глубоко разочарован письмами Пастернака в советской печати, его боязнью высылки. К моменту объявления Солженицыну о его премии у него задолго был готов замысел: «всё не как Пастернак, всё наоборот». Он ожидал такого же яростного преследования, на которое готовился ответить иначе, чем Пастернак.
«Вот уж, поступлю тогда во всем обратно Пастернаку: твердо приму, твердо поеду, произнесу твердейшую речь. Значит, обратную дорогу закроют. Зато: всё напечатаю! всё выговорю! <…> Дотянуть до нобелевской трибуны — и грянуть! За всё то доля изгнанника — не слишком дорогая цена». Мнение близкого человека было, «что надо на родине жить и умереть при любом обороте событий, а я, по-лагерному: нехай умирает кто дурней, а я хочу при жизни напечататься. (Чтобы в России жить и всё напечатать — тогда еще представлялось чересчур рискованно, невозможно.)»[329].
Несомненно, бывший зэк не мог не учитывать в своей стратегии тот факт, что в это самое время Синявский и Даниэль уже отбывали лагерный срок за печатание за границей.
«Естественно было ждать разворота и свиста. Но — не наступило. <…> Как и всё у них, закисла и травля против меня <…> — в той же их немощной невсходной опаре. Движение — никуда. Брежневское цепенение»[330].
Вообще вопрос о Нобелевской премии был вопросом о видении людьми Советской России, так называемой советской общественностью, своей, то есть созданной после Октября и публикуемой в подцензурной печати, литературы не столько в контексте мировой литературы, сколько в контексте жизни мира. Нужно ли писателям, пишущим внутри Советского Союза (и соответственно их внутрисоюзным читателям), мировое признание?
Идея «социализма в одной стране» (а потом «социалистического лагеря») и неизбежно «враждебного окружения» приобретала в связи с премией особую выпуклость, но таинственным образом проваливалась в