Алла Латынина - Комментарии: Заметки о современной литературе
Помню, в свое время я одобрительно посмеивалась, читая эту статью, хотя прекрасно понимала, что и Вучетичу, и Церетели досталось не за то, в чем они действительно повинны. Тогда мне не пришло в голову, что метод Давыдова – довольно опасный инструмент, что с помощью жонглирования фрейдистскими терминами под видом психоанализа любому литератору можно приписать все что вздумается: поди проверь, что хотело его коварное бессознательное.
Есть несколько писательских имен, невольно заставляющих вспоминать Фрейда. Затеянная Дмитрием Галковским тяжба с отцами шестидесятниками может служить наглядной иллюстрацией эдипова комплекса, что Давыдов и показывает в статье «Кронические терзания Дмитрия Галковского», попутно анализируя типические конфликты отцов и детей, начиная с «Теогонии» Гесиода.
Книги Лимонова (прежде всего «Это я, Эдичка») настоятельно ставят вопрос, в каких отношениях состоят неудачливый герой, мазохистски наслаждающийся своим униженным положением, и вполне удачливый автор, изживающий собственные комплексы в своих книгах и завоевавший таким образом мировую литературную известность. Олег Давыдов легко доказывает, что Лимонов «почти постоянно играет роль Эдички и даже сам этого толком не сознает», прозорливо предрекая еще в 1992 году, что его патриотическая публицистика – очередная роль.
Тексты Сорокина, которые, по его же (довольно лукавому, впрочем) признанию, вовсе не рассчитаны на читателя, а являются попыткой решения на бумаге его собственных «психосоматических проблем», просто просятся на прием к психоаналитику. (Давыдов, не избегая и этой роли, зачем-то сосредоточился на сорокинском соцреализме: в начале девяностых соцарт еще казался актуальным.)
Но гораздо больше книг, к которым психоанализ, может, и применим, но не в давыдовском изводе, вылившемся в нехитрый прием: критик почти всегда объявляет, что у писателя случился конфликт сознания с подсознанием, что писатель сказал вовсе не то, что намеревался, и берется расшифровать, что именно сказано. Разница между психоаналитиком и литературным интерпретатором, однако, в том, что психоаналитик ищет подлинные причины психотравмы, чтобы излечить пациента, а критик может назначить автору любую психотравму. Система же доказательств у Давыдова обычно основана на каком-то жонглировании силлогизмами, в которых неизменно подменяется одна из посылок, после чего делается ложное умозаключение.
«Хочешь, я тебе сейчас выведу… что у тебя белые ресницы единственно оттого только, что в Иване Великом тридцать пять сажен высоты, и выведу ясно, точно, прогрессивно и даже с либеральным оттенком?» – взрывается Разумихин, персонаж «Преступления и наказания», в споре со следователем Порфирием.
Давыдов доказывает, что обещание Разумихина выполнимо.
Возьмем, например, статью о «Русской красавице» Виктора Ерофеева – текст, в симпатии к которому меня трудно заподозрить: я сама печатно отзывалась об этом романе Ерофеева достаточно резко. Тем беспристрастнее я могу оценить те логические манипуляции, которые производит Олег Давыдов, сочиняя свои разоблачительные силлогизмы, – в самой статье каждая из посылок, разумеется, окружена гарниром слов.
Силлогизм первый.
Некоторым поэтам, например Пушкину, Муза являлась в виде его собственной героини, например Татьяны.
Героиня романа Ерофеева – проститутка Ирина Тараканова (вообще-то красавица Ирина – манекенщица Дома моделей, но Давыдов упорно именует ее проституткой, то ли проявляя моральную твердость старушек, судачащих о поведении жильцов вверенного им дома, то ли потому, что ему выгодней приморочить читателя).
Следовательно, муза Виктора Ерофеева – проститутка.
Силлогизм второй.
Ирина Тараканова снялась обнаженной, и эти фотографии пристроила в известный эротический журнал ее интимная парижская подруга Ксюша, что вызвало в Москве скандал.
Виктор Ерофеев принял участие в альманахе «Метрополь», что тоже вызвало скандал, при этом Ерофееву покровительствовал Аксенов.
Следовательно, «Ксюша – это Аксенов».
Силлогизм третий.
Ирина Тараканова хочет замуж за маститого советского писателя.
Ерофеев пытался вступить в Союз писателей.
Следовательно, Ерофеев хотел стать «всесоюзной музой официальной советской культуры», чему помешал «злосчастный скандал с „Метрополем“».
Если б еще все эти выводы подносились с улыбкой, если б у автора хватало чувства юмора понять, что он пишет памфлет, где энергия слова может заменить систему доказательств. Но автор серьезен, у него важная миссия – вскрывать бессознательные намерения писателя и выводить его на чистую воду.
В одном из текстов Давыдова, где он дает отповедь редактору (мы еще к этому вернемся), есть пассаж насчет девиантных натур, которые часто идут «в мясники, в медики, в следователи, в преподаватели, в литературные критики», чтобы «упиваться властью над каким-нибудь беззащитным существом». Не знаю, как насчет мясников и следователей, но мне всегда казалось, что в медицину люди идут из желания лечить, а критиками становятся из любви к литературе, а вовсе не из стремления приструнить писателя. Деятельность любого сколько-нибудь заметного критика связана с намерением утвердить в сознании поколения те или иные имена, явления, произведения; отрицание – лишь оборотная сторона медали. Так садовник очищает свой сад от сорняков, хотя среди сорняков, бывает, оказываются растения куда более ценные, чем те, что он старательно окучивает. Но это уже другая тема. Я веду речь лишь о той позитивной эмоции, которой вызваны к жизни многие критические статьи. У Олега Давыдова она отсутствует.
В газетных публикациях эта особенность не бросается в глаза: читатель не держит в уме весь корпус текстов критика. В книге же – обнажается, заставляя задуматься над особенностями психики самого психоаналитика, которому ни разу не случилось сказать о ком-либо доброе слово (высшей похвалой следует считать отзыв о Булате Окуджаве, про роман которого сказано, что он вовсе не так безнадежен). Похоже, он берет в руки книгу лишь затем, чтобы автора ущучить, уличить, поставить на место, заранее зная, что ничего интересного писатель сказать не может, да и в собственных текстах не в силах разобраться. «Шел в комнату, попал в другую». Читая, например, «Ожог» Василия Аксенова (на мой взгляд, лучшую его книгу и самый выразительный портрет поколения шестидесятников), Давыдов видит лишь «дебри нелепицы» и испытывает облегчение, только закрыв книгу и наслаждаясь «отрадной мыслью, что блуждания в лабиринте бессмыслицы уже позади». Нелепицы же Аксенов сочиняет, дескать, потому, что главный смысл его настойчивых попыток рассказать о своем поколении «скрыт и от самого автора». Аксенов не там нашел «болезненный нерв» в юности шестидесятников, поучает Давыдов. Он возвел начало противостояния поколения сталинизму к концу сороковых годов, а надо было «искать объяснение феномена шестидесятничества в младенческой психотравме, которую, конечно, пережили не только те, кто лишился родителей».
Вы думаете, что роман Георгия Владимова «Генерал и его армия», увенчанный премией Букера, – роман исторический, вызванный желанием противопоставить парадным полотнам военных летописцев свое понимание войны? Ничего подобного. Это только сознательное намерение. А бессознательно, убеждает нас Давыдов, Владимов написал роман «символически-биографический», где каждый эпизод может быть истолкован «исходя из известных фактов биографии Владимова». Вот, например, генерал Кобрисов хочет, угрожая городу Мырятину, взять Предславль. Мырятин, утверждает Давыдов, восходит к слову «мырять», то есть «нырять», то есть «нырнуть в глубину бессознательного». Найдено и объяснение тому, почему генерал Кобрисов никак не может взять Предславль. Ведь писатель – это как бы генерал, а «взять Предславль, – растолковывает Давыдов, – и значит написать исторический роман (который может прославить)». Генерал Кобрисов потому никак не может взять Предславль, что Владимов, отождествляющий себя с героем, никак не может написать исторический роман. «Силенок-то не хватает», – как говорит майор-смершевец про Кобрисова, который, по догадке критика, олицетворяет сознание, то и дело отключающееся у генерала и автора.
Булат Окуджава тоже, конечно, не понимает, что это он такое написал в автобиографическом «Упраздненном театре», а сочинил он, доказывает Давыдов, текст, в котором описано «становление негодяя, унаследовавшего от мамы классовую ненависть, от папы – навык обращения с врагами народа (папа их на собраниях обличал самозабвенно), от тети – совершенно животное… стремление жить красиво». «Совершенно не понимает того, о чем он вообще говорит», также и Виктор Астафьев. «Все-таки этот Астафьев так мутно пишет, что иногда вообще ничего невозможно понять без специального исследования», – замечает Давыдов в статье «Нутро», посвященной военной прозе писателя. Именно такое исследование и предпринимает Давыдов, в результате чего оказывается, что роман Астафьева вовсе не о будничной изнанке войны, ее привычных ужасах, человеческих жертвах, многократно умноженных всей властной системой, равнодушной к человеку, а об «инстинктах Великого Брюха», для обоснования экзистенциальных претензий которого война лишь использована «брюхописателем» Астафьевым… «Человек ему чужд и противен… а брюхо приятно и близко».