Василий Наумкин - Каменный пояс, 1981
Еще миг и… Никита невольно откинулся и зажмурил глаза, ожидая неизбежного удара. Как куклу, его резко мотнуло влево, навалило на Ефима Семеновича. Машину тряхнуло. Он открыл глаза: прямо на него наплывала витрина парикмахерской, кричащий женский рот, вскинутые в ужасе руки. Затем так же резко кинуло вправо, ударило о дверку. Стукнули колеса, и в зеркальце сбоку, все уменьшаясь, стала удаляться фигура старухи с грозно поднятым зонтиком.
— Молоток! — сказал Никита, уважительно ткнув Ефима Семеновича в бок.
А тот, будто ничего не случилось (а ведь и в самом деле ничего не случилось), гнал машину вперед, продолжая мурлыкать на неизвестный мотив: «…но, обеспечивая безопасность движения».
Приехали. Двадцать второй номер оказался обыкновенным жилым домом без всяких признаков расположенной в нем торговой точки: нагромождения пустых ящиков, следов засохшего пива на тротуаре, неистребимого запаха рыбы. У подъездов, расчертив асфальт, девчонки играли в классы, в подворотне мальчишки гоняли мяч. Не было толпы, криков возмущения…
— Что-то подозрительно тихо, — буркнул все повидавший Ефим Семенович.
Но вот из подворотни вышел сосредоточенный молчаливый сержант в серой форме, кивнул головой и повел их в глубину двора, туда, где над ступеньками, ведущими в полуподвал, горела лампочка без абажура. Шедший сзади Ефим Семенович удивлялся: надо же было бандитам найти этот магазин, пройдешь мимо — не заметишь.
В магазинчике было полутемно и тихо. Спиралью закручивались пирамиды консервных банок. Желтел под стеклом брус масла. Не было винных луж, бутылочных осколков, потирающих освобожденные от веревок руки красавиц-продавщиц. На что могли польститься грабители, оставалось загадкой. И все же нападение было. Толстая рыхлая тетка в замызганном халате стонала, хваталась за сердце, из порезанного пальца сочилась кровь — это она в испуге, чтобы не упасть, схватилась рукой за ящик, наткнулась на железку.
Никита почувствовал досаду: стоило гнать под сирену через полгорода. И тут же одернул себя: дурак, радоваться должен. Ее счастье — твое счастье, а сегодня особенно.
На улице он кинулся к первому же автомату, набрал 42-17-35. Занято. Еще раз… Занято! На кнопку возврата автомат не реагировал, а оставалась лишь одна монета. Самая счастливая…
В следующей будке целовалась парочка. Никита не рассердился, в свое время они с Майкой не раз пользовались кровом, любезно предоставленным управлением связи. Но дозвониться все же не удалось.
И вновь замелькали улицы, подъезды, двери, двери — обитые дерматином и крашеные, с глазками и цепочками, с медными табличками, музыкальными звонками и вообще без них. Были квартиры, где хозяйка, встретив в дверях, сразу же бросала косой взгляд на грязные туфли Никиты, а потом переводила его на блестящий паркет и выразительно пожимала плечами. По недостатку времени (выезды запаздывали) приходилось оставлять эти прозрачные намеки непонятыми. Никита лишь невольно краснел, а Дуся еще выше вздергивала курносый нос, хотя, конечно, краснеть было нечего — кто ж виноват, что не вся планета заасфальтирована. И были квартиры, поражавшие вокзальной необжитостью, заброшенностью и тоской, даже без занавесок на окнах. Дверь открывал кто-нибудь из детей постарше — их, как правило, было много — отец храпел на кровати лицом вниз, а мать, виновато отворачиваясь от света, подставляла под иглу худую дрожащую руку.
И лица. Много лиц. Сердитые от ожидания и искаженные болью, полные самодовольства и доверчиво открытые, скептически безразличные и выражавшие робкие надежды. И все требовали внимания, а внимание — это время, которое угрожающе нарастало, потому что еще две машины вышли из строя. В сущности многим, особенно старикам и женщинам, именно внимания, вернее участия, сердечного разговора и не хватало. Родным некогда, утром — скорей на работу, вечером — к телевизору, и некому пожаловаться на колотье в боку и ноющую спину, на беспросветные домашние хлопоты, на то, что в молодости мечталось о совсем другой судьбе…
Никита это понимал, но в арсенал «скорой помощи» не входят сеансы психотерапии, приходилось ограничиваться средствами, дающими лишь разовое успокоение. В спецчемоданчике их было много, на все случаи жизни, но Никита испытывал неловкость, словно отделывался от голодающего черствым куском.
В два часа ночи они медленно катили по проспекту Энгельса, возвращаясь на подстанцию. Промытые дождем деревья в голубой подсветке уличных фонарей и чугунном кружеве решеток казались театральной декорацией. Вдалеке над северной окраиной тугая чернота неба внезапно вспыхнула розовым — на заводе выпускали плавку. Мир был пустынен и тих, слепо глядели темные глаза окон. Город спал.
Навстречу так же медленно прокатил желтый «газик» милиции, водитель приветливо помахал рукой.
«Они и мы, — подумал Никита. — Мы и они держим руку на пульсе города. Спите, друзья, спокойно, не беспокойтесь, мы справимся».
Возле почтамта он выскочил и побежал к шеренге телефонных будок, призывно просвечивавших насквозь.
42-17-35. Длинные гудки один за другим. Снова и снова, прикрыв глаза, набирает номер — никакого толку, длинные гудки.
«Спят, собаки, — без злобы подумал Никита. — Нахально спят и не берут трубку. А ведь, наверное, уже…»
Он вздохнул, открыл глаза и увидел, что Дуся, стоявшая возле машины, призывно машет рукой. Пришлось возвращаться.
— Никита Иванович, — хриплым усталым голосом сказала Дуся, кутаясь в толстую шерстяную кофту, — а нам еще один вызов подкинули, чтоб не скучали.
— Ку-у-да?
— Кондратьевский спуск, два, — зевнула Дуся.
Никите даже спать расхотелось от злости.
— Во-во, в самый раз. Наконец-то повезло. А то все разгуливаем, прохлаждаемся. Теперь, значит, опять полезем в балку — вместо утренней гимнастики.
Из кабины отозвался Ефим Семенович:
— Не волнуйся, не полезем. Кондратьевский, два — это в конце Вузовского поселка, поворот к Целинной. Дорога хорошая.
В точности сказанного можно было не сомневаться. Ефим Семенович знал город лучше собственной квартиры.
Летом светает рано, и когда подъехали к Кондратьевскому спуску, небо на востоке уже наливалось алым, и видно было, что трава по обочинам покрыта серой крупой росы. Воздух холодил, был неподвижен и чист, и даже такой заядлый курильщик, как Ефим Семенович, вдохнув его, передумал и сунул сигарету в пачку.
Второй номер нашли сразу. Дом выделялся среди окружающих: выкрашенный в желтый и белый цвета, двухэтажный, он гордо посматривал окнами на собратьев поплоше. Бетонный монолитный забор, ворота из листового железа, а за ними в глубине двора гараж, возле которого, гремя цепью, бегала огромная собака. Встречающих не было.
— Крепко живут! — уважительно произнес Ефим Семенович и нажал на клаксон.
Никто не вышел.
— Ну вот, — сказала Дуся, зевая и прикрывая рукой рот. — Так всегда. Вызовут, а сами — спать. Придется идти через весь двор, стучаться в окно. Звонок жалеют провести к воротам, скареды.
Она сладко потянулась и взяла чемоданчик.
— Вы, Никита Иванович, идите вперед, вас собаки не трогают.
Действительно, даже ошалевшие от цепной жизни псы относились к Никите с неизменным дружелюбием — может быть, чувствовали хорошего человека? И на этот раз, порычав для приличия, пес умолк и улегся у входной двери, всем своим видом показывая, что уж в дом-то он чужих не пропустит.
На нетерпеливый стук в окно вышел пузатый мужчина в длинных «семейных» трусах. Через лысину, занимавшую почти всю голову, перекидывалась жидкая неряшливая прядь. Приглаживая эту прядь рукой, он повел их через анфиладу комнат, до предела загроможденных мебелью. Приходилось поворачиваться боком, протискиваться между столами, диванами, горками. В каждой комнате почему-то стоял телевизор. В спальне, как символ вожделения, царил красный цвет: бордовые с золотым накатом стены, вишневые панбархатные шторы. Никита раздвинул их, и красное, подхваченное зарею, восторжествовало окончательно. Нечто подобное он видел только один раз в жизни на представлении «Баядерки». Но то было в театре, а не в обычном доме в четвертом часу утра.
На огромной кровати лежала женщина. Ее лицо, обрамленное неестественно черными волосами, заливал тугой румянец, пеньюар цвета спелой клубники был распахнут нервной рукой. Размеренно дыша, она трубно стонала.
— Плохо мне. Плохо. Умираю. Спасите. Плохо. Дышать нечем.
Тряхнув заклинившиеся рамы, Никита открыл окно, впустил свежий воздух. Подвинул стул, сел рядом с больной, взял ее руку. Пульс бился спокойно и уверенно. Скорее всего, ничего серьезного…
— Да вы успокойтесь. Что плохо? Конкретно скажите: что болит?
Женщина с раздражением отвернулась к стене.
— О, господи, привязался! Да не болит, ничего не болит! Плохо мне, пло-хо. Не понимаете, что ли?!