Андрей Ранчин - Перекличка Камен. Филологические этюды
В своем теперь уже одиноком странствии Брехунов тоже сбился с пути, двигаясь по кругу; он вновь приходит к все тому же чернобыльнику: «Опять впереди его зачернелось что-то. Он обрадовался, уверенный, что теперь это уже наверное деревня. Но это была опять межа, поросшая чернобыльником. Опять так же отчаянно трепыхался сухой бурьян, наводя почему-то страх на Василия Андреича. Но мало того, что это был такой же бурьян, – подле него шел конный, заносимый ветром след. Василий Андреич остановился, нагнулся, пригляделся: это был лошадиный, слегка занесенный след и не мог быть ничей иной, как его собственный» (XII; 334).
Это всплеск черного цвета, проступающего на сей раз впервые как в самом предмете – означаемом, так и в означающем – лексеме «чернобыльник». Событийно это момент осознания героем окончательной потери пути и неотменимости смерти, это сокрушение его гордыни обстающим со всех сторон страхом.
Страх, наводимый засохшим растением на Брехунова, и символика чернобыльника отчасти поясняются в последующем эпизоде. Когда лошадь провалилась в снег, Василий Андреич оказался в сугробе, из которого с трудом выбрался. И в это мгновение его посещают впервые мысли о тщете всей прожитой жизни, его собственных идеалов, нажитого богатства, которым он еще совсем недавно гордился: «“Роща, валухи, аренда, лавка, кабаки, железом крытый дом и амбар, наследник, – подумал он, – как же это все останется? Что ж это такое? Не может быть!” – мелькнуло у него в голове». Брехунов, затерянный в снежном море, очевидно, сначала подсознательно сближал себя с одиноким чернобыльником, мотающимся на ветру. Теперь это сходство попадает в поле его внимания и ранит его: «И почему-то ему вспомнился мотающийся от ветра чернобыльник, мимо которого он проезжал два раза, и на него нашел такой ужас, что он не верил в действительность того, что с ним было. Он подумал: “Не во сне ли все это?” – и хотел проснуться, но просыпаться некуда было. Это был действительный снег, который хлестал ему в лицо и засыпал его и холодил его правую руку, с которой он потерял перчатку, и это была действительно пустыня, та, в которой он теперь оставался один, как тот чернобыльник, ожидая неминуемой, скорой и бессмысленной смерти» (XII; 335).
Чернобыльник пугает Брехунова, очевидно, не только как предвестие его собственной смертной участи. Ужас может наводить и механическое раскачивание растения на ветру, и сам его облик, черного, мертвого, но стоящего над снегом и раскачивающегося словно живое. Растение способно напугать своей обманчивой жизненностью; в символическом плане рассказа, характеризующем авторскую позицию, хозяин Василий Андреич подобен чернобыльнику – Брехунов обманчиво жив; он здравствует телесно, но мертв духовно. Черный цвет в этом контексте обладает оценочными коннотациями (ср. «черная душа»). Именно эти оттенки значения присутствуют в одной детали, всплывающей в воспоминании хозяина, исполнявшего обязанности церковного старосты. Василий Андреич вспомнил молебны и «образ с черным ликом в золотой ризе» (XII; 335). Черный лик образа Николая Угодника как бы указывает на нечистоту помыслов старосты и на обрядоверческий, формальный и «жестоковыйный» характер его религиозности.
«Рубежное» значение эпизода с Василием Андреичем, обнаруживающим вместо желанной деревни поросль чернобыльника, подчеркивается такой деталью, как межа, на которой он растет. Межа как бы отделяет пространство умирания, небытия, в котором оказался пленен Брехунов, от мира вовне. Разделяет она и жизнь героя «до» того, как он ощутил морозное дыхание смерти, и после пережитого чувства полной обреченности и безысходности. Василий Андреич дважды оказывается перед мертвой порослью и в конце концов возвращается на место, им поспешно покинутое, – к саням и брошенному в них Никите. До этой катастрофы Брехунов уже описал по снежной равнине круг, раз и еще один оказавшись в Гришкине. Теперь он делает два круга в малом пространстве: от саней к чернобыльнику и еще раз к страшной меже, а потом опять к саням. Кружение от саней к саням – круг, в которой вписан еще один, малый – от чернобыльника к чернобыльнику.
«Кружение» Василия Андреича в заснеженном поле исполнено глубинного символико-мифологического смысла. С одной стороны, оно, как и в различных мифологических, религиозных и философских традициях, обозначает бессмыслицу его собственного существования, не проникнутого высшим сознанием вечного. Ведь «[с] тех пор, как человек начал размышлять о жизни, – жизнь бессмысленная всегда представлялась ему в виде замкнутого в себе порочного круга. Это – стремление, не достигающее цели, и потому роковым образом возвращающееся к своей исходной точке и без конца повторяющееся. О таком понимании бессмыслицы красноречиво говорят многочисленные образы ада у древних и у христиан. Царь Иксион, вечно вращающийся в огненном колесе, бочка Данаид, муки Тантала, Сизифова работа – вот классические изображения бессмысленной жизни у греков. Аналогичные образы адских мук можно найти и у христиан. <…> В аду все – вечное повторение, не достигающая конца и цели работа: поэтому даже самое разрушение там – призрачно и принимает форму дурной бесконечности, безысходного магического круга. <…>
Круговращение это не есть что-то только воображаемое нами. Ад таится уже в той действительности, которую мы видим и наблюдаем; чуткие души в самой нашей повседневной жизни распознают его в его несомненных явлениях». С точки зрения «философского пессимизма» каждая жизнь есть такой «порочный круг»[280].
Прежняя жизнь Василия Андреича Брехунова и была таким движением по замкнутому кругу или чередой концентрических кругов: бесконечное самоутверждение, алчная погоня за все новой и новой, все большей и большей прибылью.
С другой стороны, круг – также и традиционный символ вечности, полноты бытия, гармонии: «Круг во всех религиях есть символ бесконечности; но именно в качестве такового он служит и для изображения смысла, и для изображения бессмыслицы. Есть круг бесконечной полноты: это и есть то самое, о чем мы вздыхаем, к чему стремится всякая жизнь; но есть и бесконечный круг всеобщей суеты, – жизнь, никогда не достигающая полноты, вечно уничтожающаяся, вечно начинающаяся сызнова»[281].
Описывая свой последний «большой» круг по снежной равнине, толстовский герой возвращается к исходной точке своего странствования – к саням, в которые совсем недавно садился, выезжая из родных Крестов. В символическом пространстве – это возвращение к самому себе истинному, возвращение к вечным ценностям – к любви и самоотвержению. Самый на поверхностный взгляд безысходный круг оказывается в высшем смысле единственным спасительным. Ядро, центр этого круга – приближение Василия Андреича к поросли чернобыльника и испытанное им потрясение, душевный слом.
Образ чернобыльника соотнесен с образом других растений – лозин, возле которых оказались Василий Андреич и Никита, в первый раз подъехав к Гришкину. Брехунову в «чем-то черном, показавшемся из-за снега впереди их» чудится Горячкинский лес. Но «Никита видел, что со стороны черневшегося чего-то неслись сухие продолговатые листья лозины, и потому знал, что это не лес, а жилье <…>. И действительно, не проехали они еще и десяти саженей <…> как перед ними зачернелись, очевидно, деревья, и послышался какой-то новый унылый звук. Никита угадал верно: это был не лес, а ряд высоких лозин, с кое-где трепавшимися еще на них листьями. Лозины, очевидно, были обсажены по канаве гумна» (XII; 308). Миновав эти посадки, лошадь вскоре выбралась на дорогу.
И лозины, и чернобыльник нещадно раскачивает холодный ветер; «унылому звуку», издаваемому лозинами на ветру, соответствует свист ветра в поросли чернобыльника (XII; 333). В обоих случаях Брехунов обманывается, принимая лозины за лес, а чернобыльник – за стены изб. Однако два образа не столько созвучны, сколько контрастны один по отношению к другому: посаженные крестьянскою рукою лозины – верный знак близкого жилья; сухой бурьян в поле, по ошибке принятый было Брехуновым за деревенские избы, – свидетельство окончательной утраты пути, тщетности потуг Василия Андреича выбраться из пучины снежного моря.
У мотающегося под порывами ветра чернобыльника есть и образ-двойник, наделенный противоположным колористическим признаком, – белая рубаха, висящая вместе с другим «замерзшим бельем» на веревке в одном из дворов на околице Гришкина: «Белая рубаха особенно отчаянно рвалась, махая своими рукавами» (XII; 308). Покидая Гришкино, Брехунов и Никита вновь замечают эту рубаху: «[Б]елая рубаха уже сорвалась и висела на одном мерзлом рукаве» (XII; 309). Потом, в третий раз, они видят это забытое на ветру белье, вторично попадая в деревню. И, наконец, когда они в последний раз выезжают из деревни, белья «теперь уже не видно было» (XII; 319). Рубаха, как и чернобыльник, раскачиваемая ветром, метонимически обозначает человека. С одной стороны, этот образ – предвестие смерти Брехунова: белый – цвет смерти (ср. народный обычай надевать перед смертью белые рубахи); белый – цвет снега, засыпающего дорогу и затягивающего пеленой окрестности; белы лицо и борода у полузамерзшего, заиндевевшего от мороза Никиты. У Никиты, входящего в гришкинскую избу, «запушенное снегом лицо, глаза и борода» (XII; 315). И потом, в уже вставших санях: «густо засыпанный снегом Никита» (XII; 329).