Иннокентий Анненский - Книги отражений
Развивая нас эстетически, она делает для нас интереснее и поэзию наших корифеев; мы научаемся видеть в старой поэзии новые узоры и черпать из нее более глубокие откровения.
Новая поэзия прежде всего учит нас ценить слово, а затем учит синтезировать поэтические впечатления, отыскивать я поэта, т. е. наше, только просветленное я в самых сложных сочетаниях, она вносит лирику в драму и помогает нам усваивать в каждом произведении основной настрой души поэта. Это интуитивно восстановляемое нами я будет не столько внешним, так сказать, биографическим я писателя, сколько его истинным неразложимым я, которое, в сущности, одно мы и можем, как адекватное нашему, переживать в поэзии.
Небольшой пример. Пушкинская «Русалка» (1832) представляет собою один из романтических возвратов поэта, уже женатого и который года за четыре перед этим уверял нас, что
Мой идеал теперь — хозяйка,Мои желания — покой,Да щей горшок, да сам большой.[241]
Мы, современные читатели, ищем пушкинского я во всех перегибах и складках драматической ткани его «Русалки».
Мы любуемся цветистым переплеском его души, встревоженной неотразимостью возвратного налета, как она в ответ, точно беклиновские волны,[242] то вырисуется тоскующим профилем княгини в серебристой повязке, то осветит свои трагические бездны безумием нищего и косматого старика, то захолодеет и заблещет в раз навсегда оскорбленной русалке, и при этом перед нами проходят вовсе не страдающие люди, развертывается совсем не драма, а лишь объективируются моменты цельного, единого, разорванно-слитного я, которое вдруг осветилось зарницей воспоминания и кошмарные признания которого теперь с аналитически бледной речи лексикона мы, вторичным синтезом наслаждаясь, переводим на мистический язык души.
IV
Лирическое я Бальмонта, поскольку я сумел в нем разобраться, кажется мне очень интересным. Я начну его анализ с того момента, который поразил меня ранее других. Бальмонт хочет быть и дерзким и смелым, ненавидеть, любоваться преступлением, совместить в себе палача с жертвой и сирену с призрачным черным монахом, он делает кровавыми даже свои детские воспоминания, а между тем нежность и женственность — вот основные и, так сказать, определительные свойства его поэзии, его я, и именно в них, а не в чем другом, надо искать объяснения как воздушности его поэтических прикосновений к вещам, так и свободы и перепевности его лирической речи, да, пожалуй, и капризной изменчивости его настроений. Среди всех черных откровений бодлеризма, среди холодных змеистостей и одуряющих ароматов внимательный взор легко откроет в поэзии Бальмонта чисто женскую стыдливость души, которая не понимает всей безотрадности смотрящего на нее цинизма, хотя пытливому воображению и горячей голове кажется, что они уже давно и безвозвратно осквернены холодной скользкостью порока.
Нежнее всегоТвой смех прозвучал серебристый,Нежней, чем серебряный звон,Нежнее, чем ландыш душистый,Когда он в другого влюблен.
Нежней, чем признанье во взгляде,Где счастье желанья зажглось,Нежнее, чем светлые прядиВнезапно упавших волос.
Нежнее, чем блеск водоема,Где слитное пение струй,Чем песня, что с детства знакома,Чем первый любви поцелуй.
Нежнее всего, что желанноОгнем волшебства своего,Нежнее, чем польская панна,И значит — нежнее всего.
(II. 35)Я напомню в том же жанре «Закатные цветы», «Придорожные травы», «Безглагольность», «Черемухой душистой», да и сколько их есть еще пьес, которые всего, кажется, свободнее выходили из сердца поэта.
Психология женщины очень часто останавливает на себе внимание нашего лирика, и мне кажется, что он лучше воспроизводит душевный мир женщины, чем мужчины. Все эти носители кинжалов sin miedo,[243] влюбленные испанцы и крестоносцы и дьяволы кажутся нам преломленными в призме женских глаз, а женские пьесы, может быть, лучшие из бальмонтовских, особенно его две «колдуньи».
Как медленно, как тягостно, как скучноПроходит жизнь, являя тот же лик.Широкая река течет беззвучно,А в сердце дышит бьющийся родник.
И нового он хочет каждый миг,И старое он видит неотлучно.Субботний день, как все прошел, поник,И полночь бьет, и полночь однозвучна.
Так что же, завтра — снова как вчера?Нет, есть восторг минуты исступленной.Меня зовут. Я слышу. Так. Пора.
Пусть завтра встречу смерть в чаду костра,За сладость счастья сладко быть сожженной.Меж демонов я буду до утра![244]
(II. 267)А вот конец «Колдуньи влюбленной».[245]
О, да, я колдунья влюбленная,Смеюсь, по обрыву скользя.Я ночью безумна, я днем полусонная,Другой я не буду — не буду — нельзя.
(II, 287)Его пьеса «Слияние» опять-таки женская по своей психологии. А вот и самопризнание поэта.
Ты мне говоришь, что как женщина я,Что я рассуждать не умею,Что я ускользаю, что я — как змея,Ну что же, я спорить не смею.
Люблю по-мужски я всем телом мужским,Но женское — сердцу желанно,И вот отчего, рассуждая с другим,Я так выражаюсь туманно.
Я женщин, как высшую тайну, люблю,А женщины любят скрываться,И вот почему я не мог, не терплюВ заветных глубинах признаться.
Но весь я прекрасен, дышу и дрожу,Мне жаль, что тебя я печалю.Приблизься: тебе я всю правду скажу,А может быть, только ужалю.[246]
(II, 240)Пресловутый эротизм поэзии Бальмонта — я, признаться, его никак не мог найти. По-моему, мы скорее принимаем за эротизм капризное желание поэта найти вкус в вине, которое, в сущности, ему не нравится.
Во всяком случае, лирик Бальмонт не страстен, так как он не знает мук ревности и решительно чужд исключительности стремления. Я думаю, что он органически не мог бы создать пушкинского «Заклинания». Для этого он слишком эстетичен.
Хочу быть дерзким. Хочу быть смелым.[247]
Но неужто же эти невинные ракеты еще кого-нибудь мистифируют? Да, именно хочу быть дерзким и смелым, потому что не могу быть ни тем, ни другим.
Любовь Бальмонта гораздо эстетичнее, тоньше, главное, таинственнее всех этих
Уйдите боги, уйдите люди.[248]
Любовь Бальмонта — это его «Белладонна».
Счастье души утомленнойТолько в одном:Быть как цветок полусонныйВ блеске и шуме дневном,Внутренним светом светиться,Все позабыть и забыться,Тихо, но жадно упитьсяТающим сном.
Счастье ночной белладонныЛаской убить.Взоры ее полусонны,Любо ей день позабыть,Светом луны расцвечаться,Сердцем с луною встречаться,Тихо под ветром качаться,В смерти любить.
Друг мой, мы оба устали;Радость моя!Радости нет без печали.Между цветами — змея;Кто же с душой утомленнойВспыхнет мечтой полусонной.Кто расцветет белладоннойТы или я?[249]
Но я боюсь, что буду или неправильно понят, или, действительно, из области анализа лирического я незаметно соскользну в сферу рассуждений о темпераментах. Не все ли нам, в сущности, равно, активно ли страстный у поэта темперамент или пассивно и мечтательно страстный. Нам важна только форма его лирического обнаружения. Все, конечно, помнят классическую по бесстрастию пьесу Пушкина 1832 г. о двух женщинах и тютчевский «Темный огнь желанья»,[250] который, вспыхнув так неожиданно, ошеломляет нас своей неприкрытостью.
Совершенно иначе касается желаний Бальмонт. Они для него не реальные желания, а только оптативная форма красоты.
У ног твоих я понял в первый раз,Что красота объятий и лобзанийНе в ласках губ, не в поцелуе глаз,А в страсти незабвенных трепетаний,
Когда глаза — в далекие глазаГлядят, как смотрит коршун опьяненный,Когда в душе нависшая грозаИзлилась в буре странно-измененной,
Когда в душе, как перепевный стих,Услышанный от властного поэтаДрожит любовь ко мгле — у ног твоих,Ко мгле и тьме, нежней чем ласки света.[251]
(II. 294)Я заметил в поэзии Бальмонта желание — хотя и вне атмосферы упреков и ревнивой тоски — одного женского образа.