Андрей Ранчин - Перекличка Камен. Филологические этюды
По замечанию Н.С. Лескова, «всего ужаснее в этой истории едва ли не безучастие так называемых образованных людей русского общества к несчастию, происходящему в знакомом семействе. Люди не только совсем потеряли уменье оказать участливость к больному и его семейным, но они даже не почитают это за нужное, да и не знают, как к этому приступить и чем тронуться. Не будь у них слуг для посылки “узнать о здоровье”, не будь панихид, при которых можно “сделать визит умершему”, – все знакомые решительно не знали бы, чем показать, что усопший был им знаком и что они хотя сколько-нибудь соболезнуют о горе, постигшем знакомое семейство»[263].
В «Смерти Ивана Ильича» все иначе, чем в кончине князя Андрея. Иван Ильич Головин подвергнут страшному суду автора и найден слишком «легким» и «теплохладным». Это и к нему обращено суровое слово Агнца из Откровения Иоанна Богослова: «Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден, или горяч! Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих. Ибо ты говоришь: “я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды”; а не знаешь, что ты несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг. Советую тебе купить у Меня золото, огнем очищенное, чтобы тебе обогатиться, и белую одежду, чтобы одеться и чтобы не видна была срамота наготы твоей, и глазною мазью помажь глаза твои, чтобы видеть. Кого Я люблю, тех обличаю и наказываю. Итак будь ревностен и покайся. Се, стою у двери и стучу: если кто услышит голос Мой и отворит дверь, войду к нему, и буду вечерять с ним, и он со Мною. Побеждающему дам сесть со Мною на престоле Моем, как и Я победил и сел с Отцем Моим на престоле Его» (Откр. 3: 15–21).
Толстой словно отдает Ивана Ильича во власть пыточного мастера: «Все три дня, в продолжение которых для него не было времени, он барахтался в том черном мешке, в который просовывала его невидимая непреодолимая сила. Он бился, как бьется в руках палача приговоренный к смерти, зная, что он не может спастись; и с каждой минутой он чувствовал, что, несмотря на все усилия борьбы, он ближе и ближе становился к тому, что ужасало его. Он чувствовал, что мученье его и в том, что он всовывается в эту черную дыру, и еще больше в том, что он не может пролезть в нее. Пролезть же ему мешает признанье того, что жизнь его была хорошая. Это-то оправдание своей жизни цепляло и не пускало его вперед и больше всего мучило его» (XII; 106).
Жизнь героя «самая простая и обыкновенная и самая ужасная» одновременно, и вся толстовская повесть являет читателю эти ужас и ложь. «Смерть Ивана Ильича» должна учить, как учит притча. Но смерть Ивана Ильича никого ничему не учит: человек умирает один, урок ему преподается у самой «черной дыры», и даже если он его выучит, даст верный ответ и выдержит последний экзамен, об этом другие не узнают. Они увидят лишь «клокотанье и хрипенье». Внутреннее зрение, обретенное Иваном Ильичом, и взгляд окружающих на совершающееся с ним не совмещаются и не пересекаются. Для «них» все кончается на фразе «Он втянул в себя воздух, остановился на половине вздоха, потянулся и умер». К его телу не будут и не могут «прикладываться» как к иконе. Наверное, сын или вдова поцелуют, прощаясь, то, что было когда-то отцом и мужем. Но эти поцелуи не нужны ушедшему и неинтересны писавшему.
«Пропусти» Ивана Ильича в отличие от невыговорившегося «прости» обращено уже не к жене, Иван Ильич не «отрешается» от нее перед смертью так, как князь Андрей от сына, сестры и Наташи. «Пропусти» как будто бы обращено к «Тому» единственному, кто поймет его и как просьбу о прощении, и как моление «пропустить», дать безвозвратно пройти через «черную дыру» смерти.
Князя Болконского ввело в вечность отрешение от преходящих привязанностей, от всего неабсолютного, только лишь земного. Ивана Ильича спасло отречение от всей прежней жизни и несколько крупиц доброты, ибо вся жизнь его была ложь. Так же доброта и отречение от лжи жестоковыйной гордыни спасли купца Василия Андреича Брехунова – героя рассказа «Хозяин и работник», написанного спустя десять лет после «Смерти Ивана Ильича»: ценою собственной жизни он неожиданно для себя, согревая своим телом, уберег в снежной степи от замерзания работника Никиту. Обрыв связей с уходящей жизнью у Брехунова, как и у князя Андрея, совершается после внезапного пробуждения, когда «вдруг точно что-то толкнуло и разбудило его» (XII; 328). Но просыпается он не после пророческого сновидения: пробуждению предшествовала дремота без снов, и пробудившегося обстает смертный ужас. Приговоренному к смерти купцу второй гильдии нужно пережить этот леденящий страх небытия, чтобы под конец прийти к спасительной любви. Освобождение Ивана Ильича происходит внезапно, «вдруг». И так же «вдруг» Брехунов, только что пытавшийся спастись, бросив работника умирать, «засучил рукава шубы и принялся отогревать замерзающего Никиту». Это «вдруг» необычайно весомо и значимо: с толстовским персонажем «внезапно <…> происходит загадочная, совершенно невыводимая, говоря школьным языком философов, из его эмпирического характера перемена. <…> Откуда явилось такое решение и что оно значит, Толстой не объясняет, и, нужно думать, хорошо делает. Ибо всякая попытка объяснить, т. е. связать с известным человеческие устремления к неизвестному, безусловно недопустима» (Лев Шестов)[264]. Иррационалист и экзистенциалист Лев Шестов прав и неправ одновременно: автор «Хозяина и работника» неоднократно переписывал сцену спасения Брехуновым Никиты, стремясь добиться психологического, жизненного правдоподобия[265], но вместе с тем и обращение Ивана Ильича, и обращение Брехунова непредсказуемы, неожиданны и поэтому свободны. Обусловленность, ограниченность поступка человека обстоятельствами и характером и абсолютная свобода воли для Толстого не исключали друг друга: еще в Эпилоге «Войны и мира» он вслед за И. Кантом и А. Шопенгауэром признавал эту антиномию основой бытия и сознания.
Брехунов, как и князь Андрей, видит сон, – но уже только перед самой смертью: «Он спал долго, без снов, но перед рассветом опять появились сновидения» (XII; 337). Во сне он не может вынуть руки из карманов и подать прихожанке свечу из свечного ящика и оторвать от пола прилипшие к нему ноги, потом он видит себя лежащим на постели и не может встать. Эта обездвиженность, паралич – символ душевной и духовной смерти толстовского героя. Вдруг он слышит зов и понимает, что это голос из иного мира, призыв Господа, к нему обращенный. «“Иду!” – кричит он радостно, и крик этот будит его. И он просыпается, но просыпается совсем уже не тем, каким он заснул. Он хочет встать – и не может, хочет двинуть рукой – не может, ногой – тоже не может. Хочет повернуть головой – и того не может. И он удивляется; но нисколько не огорчается этим. Он понимает, что это смерть, но нисколько не огорчается этим» (XII; 339). Сновидение – предвестие совершающегося с умирающим и воскресающим наяву. Но сокровенный смысл телесности в сне и в яви противоположен: в бренном земном существовании обездвиженность означает не смерть, а отречение от гордыни и самодовлеющей «плотскости», размягчение сердца, оттаивание души. Зов же Господа во сне и после пробуждения остается неизменным: «И опять слышит он зов того, кто уже окликал его. “Иду, иду!” – радостно, умиленно говорит все существо его. И он чувствует, что он свободен и ничто уж больше не держит его» (XII; 339).
В «Хозяине и работнике» Толстой возвращается к изображению сна-откровения и к мотиву пробуждения души, но контраст между страшным сном князя Андрея и его успокоительным «пробуждением от жизни» заменен повтором: «пробуждение от жизни» Брехунова в его сновидении свернуто, спеленато.
В «Войне и мире» смерть и второе рождение князя Андрея выглядят не только контрастом к прежде прожитой жизни, но и завершением ранее совершенной духовной работы. В «Смерти Ивана Ильича» и в «Хозяине и работнике» Толстой испытывает, пытает героев смертью, и они рождаются вновь вопреки всей своей жизни: «В обоих рассказах Толстой представляет нам человека сперва в обычных, всем знакомых и всеми принятых условиях существования, и затем, почти внезапно – в “Хозяине и работнике” приготовлений еще меньше, чем в “Смерти Ивана Ильича”, – переносит его в то одиночество, полнее которого нет ни на дне морском, ни под землею»[266].
Иван Ильич в отличие от князя Андрея не видит предсмертного сна, и, соответственно, автор «Смерти Ивана Ильича» отбрасывает метафоры «жизнь – сон» и «смерть – пробуждение». Отбрасывает, вероятно, не только потому, что их смысловой заряд уже был «истрачен» при описании смерти князя Андрея Болконского, но и потому, что предсмертные дни и часы персонажа повести – это только физические страдания, корчащееся в муках тело. Сновидения – пусть часто слабые, но отражения не только «обнаженной» физиологии, а и душевной жизни «я» не нужны при создании ранящего контраста между прежним безболезненным благополучием и нынешними невыносимыми муками толстовского героя с его «судорожным цеплянием за единственное, что еще у него осталось – несчастное, изъеденное болью, но все еще живое тело»[267]. Сон князя Андрея – это дарованное ему откровение, приуготовляющее к переходу в мир вечный[268]. Болконский уходит в этот мир «естественно», постепенно освобождаясь от пут, связывающих его с остающимися. Иван Ильич спасается от небытия, внезапно «проваливаясь» в «черную дыру», ведущую ко второму рождению. Его спасение, его «обращение» к Истине на самом пороге смерти – это невидимое и никому, кроме автора, не ведомое чудо. И спасенный мог бы воскликнуть вместе с апостолом Павлом: «Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа? Жало же смерти – грех; а сила греха – закон» (1 Кор. 15: 55–56). Но Толстой, чурающийся красоты слова, подозревающий в ней «обман», позволяет своему герою лишь выдохнуть: «Так вот что! <…> Какая радость!» – слова, которые окружившие его, наверное, приняли за предсмертный бред.