Альмира Усманова - Умберто Эко: парадоксы интерпретации
Вторая линия — неогерменевтическая — представлена Изером, который начал с Бута, однако выстроил свою концепцию на основе другой традиции (Ингарден, Гадамер, Яусс). На Изера существенно повлияли англосаксонские теоретики нарративного анализа и джойсианская критика. Из структуралистских авторов Изер обращается только к Мукаржовскому. Лишь позднее он предпринимает попытку воссоединить обе линии, цитируя Якобсона, Лотмана, Хирша, Риффатера, ранние работы Эко. В литературной области Вольфганг Изер был, возможно, первым, кто обнаружил сближение между новой лингвистической перспективой и литературной теорией рецепции, посвятив этому вопросу, а точнее проблемам, поднятым Остином и Серлем, целую главу в Акте чтения[218].
Эко приходит к выводу, что провозглашенный некоторыми теоретиками «фундаментальный сдвиг в парадигме литературоведения» (X. Р. Яусс) на самом деле отражал общее изменение семиотической парадигмы в целом, даже если это изменение являлось не столько недавним изобретением, сколько сложным переплетением различных подходов, вызревавших долгое время в эстетических и семиотических теориях[219] и которые, условно говоря, могут называться теориями рецепции, если согласиться с тем, что теория рецепции может быть понята шире, чем конкретное эстетическое направление: речь идет о специфически общем для современной гуманитаристики внимании к роли реципиента в процессе восприятия, интерпретации и в конечном счете со-творения текста.
Здравый смысл против гиперинтерпретации
«Кризис больших теорий» коснулся, пожалуй, всех дисциплин — семиотики в том числе. Вероятно, последней «большой теорией» являлась парадигма постмодернизма. Отсутствие универсального метода породило универсальный методологический релятивизм. Последние тенденции в области различных практик текстуального анализа демонстрируют дружную озабоченность теоретиков отсутствием каких-либо ориентиров или указателей на результативность или правомерность аналитического демарша. Первоначальный энтузиазм по поводу бесконечности и текучести текстуального смысла сменился некоторым унынием литературоведов и философов, ибо под угрозой оказался сам raison d'etre всех тех теорий интерпретации, легитимной целью которых всегда являлась проблема поиска смысла изучаемого текста. Попытки ограничить количество релевантных контекстов в процессе интерпретации некоторым конечным числом значений могли быть заклеймены как «авторитаризм»[220].
В итоге среди теоретиков разных дисциплин обнаружилось весьма симптоматическое единство по вопросу о конце интерпретаций и вступлении в эпоху посттеории. Вездесущая интерпретация способна адаптировать любой текст к избранной критиком аналитической схеме. Как считает, например, Дэвид Бордуэлл, процесс интерпретации осуществляется по принципу «черного ящика»: если схема работает хорошо, то нет необходимости заглядывать внутрь. В итоге нюансы «текста» остаются незамеченными — интерпретативная оптика не в состоянии уловить их. «Искусство интерпретации превратилось в индустрию»[221].
Негативный пафос противников интерпретации основан на неприятии парадоксальной ситуации (возникшей как следствие повышенного интереса к читателю и контексту рецепции), когда не только автор, но и текст уже не в состоянии контролировать все возможные интерпретации; текст не владеет ничем, интерпретация — всем. Сущность проблемы лаконично сформулировал Цветан Тодоров: «Текст — это всего лишь пикник, на который автор приносит слова, а читатели — смысл»[222]. В результате двусмысленность текста оборачивается его бессмысленностью, ибо «когда все правы, все ошибаются»[223].
К сожалению, поэтому само слово «интерпретация» теперь воспринимается, скорее, скептически — как обязательный синоним «сверхинтерпретации» или интерпретации, гипнотизирующей себя саму. Это расплата за тот субъективизм и свободу, которыми располагали теоретики литературы и кино в последние десятилетия, уходя от парафраза в область фантазии и смелых гипотез о подлинном содержании текста, «рассказанном» его формой своему искушенному читателю.
Эко однажды весьма иронично покритиковал склонность современных теоретиков рассуждать о кризисе, «конце» и прочих формах апокалипсиса, — отметив, что идея кризиса хорошо продается и была актуальна для всех времен[224], - поэтому он предпочитает говорить не о кризисе, а о симптомах опасной тенденции, обозначенной им как гиперинтерпретация. Эко был одним из первых, кто открыл перспективу для участия читателя в порождении текстуального смысла. Впоследствии, когда эта соблазнительная идея овладела умами критиков, он заявил, что права интерпретации были несколько гипертрофированы, а текст оказался слишком открытым[225]. «Сказать, что интерпретация […] потенциально не ограничена, не означает, что у интерпретации нет объекта и она существует только ради себя самой»[226]. Все это не означает, что Эко в нынешней ситуации отвергает перспективу «открытого произведения», но он все же пересматривает свои прежние убеждения, ибо представления о формах текстуального сотрудничества, о которых он писал в Роли читателя, определенно изменились с тех пор.
Критика нынешнего Умберто Эко направлена на дезавуирование возникшей благодаря некоторым «безответственным» критикам иллюзии, согласно которой читатель может прочитать текст так, как ему угодно, не будучи ограничен никакими правилами чтения и не принимая во внимание интенции текста, не говоря уж об «имманентном» смысле. Текст все еще способен заблокировать некоторые означивающие инвестиции критика. Текст и только текст является главным гарантом интерпретации, не позволяющим аналитику впасть в галлюцинацию собственного дискурса.
Примечательно, что первым произведением, направленным против «чрезмерной интерпретации», был роман Маятник Фуко, а несколько лет спустя были опубликованы и научные труды, посвященные этой проблеме.
Между первым и вторым романом Эко существует вполне определенная связь, которая объясняется происшедшим за это время эпистемологическим сдвигом в семиотических и философских взглядах Эко (та же дистанция, которая отделяет Роль читателя от, например, Пределов интерпретации). Если использовать некоторые аналогии по примеру Рорти, то можно сравнить эту дистанцию с той, которая разделяет Логико-философский трактат от Философских исследований Витгенштейна[227].
Эко не изменяет себе, своей страсти к языку, приверженности к семиотическим загадкам и играм с культурной традицией. Но в то же время Маятник Фуко (1988) — это одна из форм борьбы с семиотическим экстремизмом, исследование механизма власти, сила которой во многом определяется способностью к манипулированию знаками, что в конечном счете ведет к фанатизму, тоталитаризму, страху. Эко переносит проблемы идеологии и власти из плана социальной реальности в область семиотических исследований и литературы. В зародышах тоталитарных образований воспроизводятся устойчивые схемы оккультных традиций: «вера в овладение тайными законами бытия, вера в тайный центр власти, создание собственного тайного общества для борьбы с мифическим тайным противником за господство над жизнью»[228]. Но оккультное сознание в свою очередь возникает в силу того, что разуму изначально свойственна вера в существование тайны, скрытого смысла явлений. Идея бога и идея тайного центра рождаются из одной и той же интеллектуальной потребности, что в конечном счете ведет к тоталитарной идеологии. В этом мысль Эко оказывается близка взглядам «новых философов» (Б.-А. Леви, Ж.-М. Бенуа и др.), полагавших, что первоисток тоталитаризма лежит в самом принципе рационального умозрения. Хотя для Эко источник зла не в разуме как таковом, а в той врожденной болезни разума, овладевшей и культурой и политикой нашего времени, которая называется синдром подозрительности. «Как семиотик я постоянно пытаюсь искать значение вещей, сокрытое в подтексте, — говорит он в одном из интервью, — но я против раковой опухоли чрезмерной интерпретации, которой вы никак не можете удовлетвориться и продолжаете искать другие ответы»[229]. Полифония идей притягательна, но опасна.
В Имени розы дешифровка скрытых значений предстает как привилегия критического разума, в то время как консервативному, догматическому мышлению свойственна приверженность к ограниченным, застывшим значениям. Маятник Фуко выглядит как симметричная инверсия предыдущего романа: интерпретация, основанная на неограниченном смещении смыслов, оказывается к тому же социально опасным занятием. Случайная конфигурация смыслов может превратиться в квазисимволическую. Таким образом, ясность ума проявляется уже не столько в непреклонном релятивизме, сколько в способности ограничивать смыслы — в «здоровой» подозрительности. Кстати, Р. Рорти (образцовый читатель Эко) расценил этот роман как «полемику с субстанциализмом, но также прощание со структурализмом, ибо отрицалось не что иное, как метафора глубины — представление о том, что существуют глубинные смыслы, сокрытые для непосвященного, смыслы, которые доступны лишь тем немногим счастливчикам, которые смогли постичь самый сложный код»[230]. Рорти интерпретирует Теорию семиотики Эко как оптимистическую попытку раскрыть универсальную структуру структур, выявить универсальный код всех других кодов, и потому данный роман был воспринят им как антипод — во многих отношениях — той семиотической позиции, которой Эко придерживался в 70-е гг. Сравнивая скептицизм «позднего» Эко с эпистемологическим и метафизическим кризисом, пережитым Витгенштейном и постигшим Хайдеггера, Рорти рисует в своем воображении образ «великого мага из Болоньи», отвергающего структурализм и упраздняющего таксономии, способного «любоваться динозаврами, персиками, детьми, символами и метафорами, не прибегая к необходимости сведения их сущности к сокрытым от глаз арматурам бытия»[231].