Владимир Ильин - Пожар миров. Избранные статьи из журнала «Возрождение»
Однако слишком дорогой ценой приходится раздобывать «интересную» метафизическую тематику и широкие метафизические перспективы, равно как и блестящую литературу. И можно поставить вопрос вместе с Достоевским: «по карману» ли нам такие «интересные» метафизические темы и такая великолепная литература и глубокий символический театр? И не сказать ли вместе с юношей Пушкиным:
Быть славным – хорошо,
Спокойным – лучше вдвое.
Но и Достоевский в «Бобке», и Л. Андреев в «Покое» проникновенно показали, чем может быть метафизическое и экзистенциальное разрешение проблемы «вечного покоя», к каким безвыходным апориям, к какому «невылазному» аду приводит простое (как будто бы) желание «во блаженном успении вечного покоя» и чем оборачивается в уме филистера этот «вечный покой». И не лучше ли его вечное движение и вечное творчество по подлинному образу и по подлинному подобию Божию? Положительный ответ на этот вопрос мы найдем как в Библии обоих Заветов, так и у Н. Бердяева, у Тэйяр де Шардена, у Анри Бергсона и у автора этих строк, для которого вполне приемлемы строфы стихотворения Валерия Брюсова «К Юношам»:
Лечу вперед изогнутой орбитой
В безмерностях пространства потонуть!
Это во всяком случае гораздо лучше вечного бормотания «бобок… бобок… бобок» у принявшего «во блаженном успении вечный покой» в филистерском понимании этого насквозь загадочного выражения, ставящего множество проблем с еще большей множественностью их решений. Во всяком случае в наше время ясно, что последние слова лермонтовского «Паруса» следует принять в положительном и одобряющем, а не в отрицательном и порицающем смысле:
Под ним струя светлей лазури,
Над ним луч солнца золотой…
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
Да, отвечаем мы, только в творческих бурях есть и спасение, и подлинный покой, и подлинное блаженство. Вот почему всегда так захватывали всех, кто молод духом, знаменитые слова «Пловца» Языкова «Нелюдимо наше море»:
Будет буря: мы поспорим
И помужествуем с ней.
Конечно, не ложно наше упование и «есть за гранью непогоды» некая неведомая, бесконечно родная страна, не знающая ни туч, ни непогоды и облеченная в вечную красоту «Лазурного царства».
Но туда выносят волны
Только сильного душой!..
Смело, братья, бурей полный
Прям и крепок парус мой.
Мы нарочно привели здесь боевую и творческую песнь великого русского поэта Языкова, близость которого к себе смело признал Пушкин.
Для «Анатэмы» характерны три черты.
1) Пьеса смыкает круг вечности, она начинается с того, чем и кончается, – конец и начало могут быть переставлены с небольшими изменениями не по существу. Роковой круг, очерченный кем-то (не самим ли Анатэмой?) вокруг него, разбить ему не под силу. Или, быть может, в глубинах своей экзистенции он и не хочет этого?
2) «Анатэма» есть музыкально-драматическая разработка труднейшей темы апофатического (отрицательного) Богословия. О существовании его идиоты диамата и не подозревают.
3) «Анатэма» есть музыкально-драматическое варьирование комбинированной темы Иова Многострадального и Иисуса Христа. Вне христианства это невозможно.
Есть у Л. Андреева и так наз. «реалистический» этюд или набросок к «Анатэме» – «Профессор Сторицын». Здесь мы только упоминаем об этом, ибо разбирать эту драму здесь нет ни времени, ни места.
Структура и, особенно, структура «Пролога» «Анатэмы» у Л. Андреева следует вечным образцам «вечных спутников» – Книге Иова, образу евангельского Христа, «Фаусту» Гёте, «Дон-Жуану» Алексея Толстого.
Демонология и христология соединены в «Анатэме» в общую проблему, и в отношении к Лейзеру Анатэма играет ту же роль, что Иуда Искариот (в рассказе того же наименования) в отношении ко Христу. И подобно тому как св. апостолы в отношении ко Христу выступают, по причине своего бегства и оставления Христа, в свете, по меньшей мере, неблаговидном, здесь Л. Андреев только подчеркивает события, рассказанные в четырех евангелиях, – страдающим и сострадающим (лучше – состраждущим) лицом в отношении к Лейзеру («Анатэма») и ко Христу (Иуда Искариот) оказывается в первом случае сам Анатэма, а во втором – его как бы двойник – Иуда Искариот. И один остается при своем «зле», другой – при своем предательстве и самоубийстве, что в обоих случаях есть тоже ад. Соблазнительно ведь то, что несимпатичных и «нехороших» самоубийц мы почти не знаем – ни в истории, ни в литературе (Кириллов и Вертер принадлежат к самым симпатичным и добрым, любящим, хорошим людям). А сверх того, у св. Петра все-таки не хватило сил на то, чтобы казнить себя, а у Иуды хватило. Это заставляет сильно сомневаться в том, чтобы мотивом иудина предательства было простое корыстолюбие, как нас в этом пытаются уверить комментаторы Евангелия, церковные филистеры, столь же довольные собой, как те фигуры (на известной картине Рембрандта), которым исполненный отчаяния и сострадания коленопреклоненный Иуда бросает свои ужасные тридцать сребреников, говоря: «согрешил я, предав кровь неповинную». И это прежде чем идти вешаться в неутешном и все-таки, несмотря ни на что, благородном отчаянии…
За отцом Сергием Булгаковым во всяком случае та громадная заслуга, что он, нисколько не пытаясь «оправдать» Иуду Искариота (суд над которым принадлежит одному Богу), показывает всю сложность проблемы, которую напрасно по сей день пытаются упростить и на этом успокоиться… Ведь все-таки св. Петр тоже отрекся! И в известном смысле он предал Христа, а все прочие, не исключая и того, «его же любляше Иисус», бежали. Факт налицо, и никакие «замазывания» здесь ничего не помогут. Кстати сказать, Л. Андреев очень хорошо изобразил эти мелкодушные попытки самооправдания св. апостолов со стремлением всю вину свалить на Иуду – подобно тому как всю вину люди привыкли сваливать на сатану, тоже чрезмерно упрощая проблему. Во всяком случае, в конечном счете остается две кардинальных проблемы – одна чисто богословская о неисповедимых путях божественного провидения и существа Божия, а другая, как это показал очень хорошо H.A. Бердяев, находящаяся вне ведения Божия и потому оправдывающая ни в чем не повинного Бога – тема неисследимых глубин свободы. Здесь Анатэме остается стонать, как любому из нас, и лобызать язвы крестные Христа и ушибы побитого камнями нищего Лейзера, Ему последовавшего и являющегося как бы Его экзистенциальной иконой, с соответствующей земной судьбой – убиением за праведность. Сократ как предварение Христа в языческом мире относится сюда же.
Оказывается, что такое убиение совсем не есть прямое дело сатаны-Анатэмы, но исходит из «неисповедимых» глубин промысла Того, Которому нет ни имени, ни определения и о Котором можно сказать словами блаж. Августина: «Бог лучше всего познается незнанием». Но ни Анатэма, ни те, кому полагается идти за ним и кто, как думают, совращены им, не могут удовлетвориться чисто отрицательным «незнающим» ответом и допытываются у «охраняющего входы » держащего ключи разумения от тех, кому через ведение последних тайн страстно бы хотелось самим сделаться « Богом ». Анатэма так прямо об этом и говорит. Ну, а что, если такого ответа вообще дать нельзя, да и не нужно, потому что он уже дан (может быть, все может быть)? Вообще у « охраняющего входы » много общего с тем загадочным несущим существом, который в «Жизни человека» именуется «некто в сером» и которому дано держать в своих руках свечу жизни, а значит, человеческих судеб, но который в действительности отнюдь не автор всего этого, но только как бы наемный «свещеносец» и наемный «чтец судеб неисповедимых». Здесь, в «Анатэме», он, подражая наемному солдату-караульщику, охраняет последние тайны, которые, может быть, и не существуют, подобно тому как в математике не существует последнее и самое большое число, – согласно известной теореме «Теории множеств» Георга Кантора. Анатэму без меры мучит и бесит, – и это его ад, – существование (или несуществование – здесь «да» и «нет» означает одно и то же).
После многих миллионов в миллионной степени и еще больше несуществующих лет Анатэма, замученный временной вечностью и вечной временностью, обращается к мучающему его любознательность «наемнику неисповедимых судеб»:
«Ты все еще здесь? И на страже? А я думал, что ты ушел – ведь и у цепной собаки есть минуты, когда она отдыхает или спит, хотя бы конурой служил ей целый мир, а господином – вечность. И разве боится воров вечность? Но не пугайся; как добрый друг пришел я к тебе и молю покорно: открой на мгновенье тяжелые врата и дай заглянуть мне в вечность. Ты не смеешь? Но может быть, разошлись от старости могучие врата и в узенькую щель, никого не тревожа, сможет заглянуть честный Анатэма – укажи ее знаком. Тихонько на брюхе я подползу, взгляну – и уползу обратно, и Он не будет знать. А я буду знать и стану Богом, стану Богом. Так давно уже мне хочется стать Богом! – и разве плохой был бы я Бог?»