Сборник Сборник - Гоголь в русской критике
В конце 1846 года, во время жестокой моей болезни, дошли до меня слухи, что в Петербурге печатается «Переписка с друзьями»: мне даже сообщили по нескольку строк из разных ее мест. Я пришел в ужас и немедленно написал к Гоголю большое письмо, и котором просил его отложить выход книги хоть на несколько времени. На это письмо я получил от Гоголя ответ уже в 1847 году. Вот он:
«Неаполь, 1847, января 20, нов<ого> ст<иля>.
Я получил ваше письмо, добрый друг мой Сергей Тимофеевич. Благодарю вас за него. Все, что нужно взять из него к соображению, взято. Сим бы следовало и ограничиться, но так как в письме вашем заметно большое беспокойство обо мне, то я считаю нужным сказать вам несколько слов. Вновь повторяю вам еще раз, что вы в заблуждении, подозревая во мне какое-то новое направление. От ранней юности моей у меня была одна дорога, по которой иду. Я был только скрытен, потому что был неглуп, — вот и все. Причиной нынешних ваших выводов и заключений обо мне (сделанных как вами, так и другими) было то, что я, понадеявшись на свои силы и на (будто бы) совершившуюся зрелость свою, отважился заговорить о том, о чем бы следовало до времени еще немножко помолчать, покуда слова мои не придут в такую ясность, что и ребенку стали бы понятны. Вот вам вся история моего мистицизма. Мне следовало еще несколько времени поработать в тишине, еще жечь то, что́ следует жечь, никому не говорить ни слова о внутреннем себе и не откликаться ни на что́, особенно не давать никакого ответа моим друзьям насчет сочинений моих. Отчасти неблагоразумные подталкиванья со стороны их, отчасти невозможность видеть самому, на какой степени собственного своего воспитанья нахожусь, были причиной появления статей, так возмутивших дух ваш. С другой стороны, совершилось все это не без воли божией. Появление книги моей, содержащей переписку со многими замечательными людьми в России (с которыми я бы, может быть, никогда не встретился, если бы жил сам в России и оставался в Москве), нужно будет многим, несмотря на все непонятные места, во многих истинно существенных отношениях. А еще более будет нужно для меня самого. На книгу мою нападут со всех углов, со всех сторон и во всех возможных отношениях. Эти нападения мне теперь слишком нужны: они покажут мне более меня самого и покажут мне в то же время вас, то есть моих читателей. Не увидевши яснее, что́ такое в настоящую минуту я сам и что такое мои читатели, я был бы в решительной невозможности сделать дельно свое дело. Но это вам покуда не будет понятно; возьмите лучше это просто на веру: вы чрез то останетесь о барышах. А чувств ваших от меня не скрывайте никаких. По прочтении книги, тот же час, покуда еще ничто не простыло, изливайте все наголо, как есть, на бумагу. Никак не смущайтесь тем, если у вас будут вырываться жесткие слова: это совершенно ничего: я даже их очень люблю. Чем вы будете со мной откровеннее и искреннее, тем в больших останетесь барышах. Руку для того употребляйте первую, какая вам подвернется. Кто почетче и побойчее пишет, тому и диктуйте. Секретов у меня в этом отношении нет никаких —
Друг мой, вы не взвесили как следует вещи и слова ваши вздумали подкреплять словами самого Христа. Это может безошибочно делать один только тот, кто уже весь живет во Христе, внес его во все дела свои, помышления и начинания, им осмыслил всю жизнь свою и весь исполнился духа христова. А иначе — во всяком слове Христа вы будете видеть свой смысл, а не тот, в котором оно сказано.
Но довольно с вас. Не позабудьте же: откровенность во всем, что ни относится в мыслях ваших до меня».
Из этого ответа видно (говорит С. Т. Аксаков), что если мое письмо и поколебало Гоголя, то он не хотел в этом сознаться: а что он поколебался, это доказывается отменением некоторых распоряжений его, связанных с изданием «Ревизора с развязкой». На них я нападал всего более, но об этом говорить еще рано. Между тем мне прочли кое-как два раза его книгу (я был еще болен и ужасно страдал). Я пришел в восторженное состояние от негодования и продиктовал к Гоголю другое, небольшое, но жесткое письмо. В это время N*N* в письме ко мне сделал несколько очень справедливых замечаний. Я послал и его письмо вместе с своим к Гоголю. Вот его ответ на оба письма:
«1847 г., 6 марта. Неаполь.
Благодарю вас, мой добрый и благородный друг, за ваши упреки; от них хоть и чихнулось, но чихнулось во здравие. Поблагодарите также доброго N*N* и скажите ему, что я всегда дорожу замечаньями умного человека, высказанными откровенно. Он прав, что обратился к вам, а не ко мне. В письме его есть точно некоторая жестокость, которая была бы неприлична в объяснениях с человеком, не очень коротко знакомым. Но этим самым письмом к вам он открыл себе теперь дорогу высказывать с подобной откровенностью мне самому все то, что́ высказывал вам. Поблагодарите также и милую супругу его за ее письмецо. Скажите им, что многое из их слов взято в соображение и заставило меня лишний раз построже взглянуть на самого себя. Мы уже так странно устроены, что до тех пор не увидим ничего в себе, покуда другие не наведут нас на это. Замечу только, что одно обстоятельство не принято ими в соображение, которое, может быть, иное показало бы им в другом виде; а именно: что человек, который с такой жадностью ищет слышать все о себе, так ловит все суждения и так умеет дорожить замечаниями умных людей даже тогда, когда они жестки и суровы, такой человек не может находиться в полном и совершенном самоослеплении. А вам, друг мой, сделаю я маленький упрек. Не сердитесь: уговор был принимать не сердясь взаимно друг от друга упреки. Не слишком ли вы уже положились на ваш ум и непогрешительность его выводов? Делать замечания — это другое дело; это имеет право делать всякий умный человек и даже просто всякий человек. Но выводить из своих замечаний заключение обо всем человеке — это есть уже некоторого рода самоуверенность».
Через несколько времени после своего отца послал Гоголю строгий разбор его книги К. С. Аксаков. Гоголь защищался следующим образом:
Июля 3 (1848) Васильевка.
Откровенность прежде всего, Константин Сергеевич. Так как вы были откровенны и сказали в вашем письме все, что́ было на душе, то и я должен сказать о тех ощущениях, которые были во мне при чтении письма вашего. Во-первых, меня несколько удивило, что вы, наместо известий о себе, распространились о книге моей, о которой я уже не полагал услышать что-либо по возврате моем на родину. Я думал, что о ней уже все толки кончились и она предана забвению. Я, однакоже, прочел со вниманием три большие ваши страницы.
Вот мысль, которая пришла мне в голову в то время, когда я прочел слова письма вашего: «Главный недостаток книги есть тот, что она — ложь». Вот что́ я подумал. Да кто же из нас может так решительно выразиться, кроме разве того, который уверен, что он стоит на верху истины? Как может кто-либо (кроме говорящего разве святым духом) отличить, что́ ложь и что́ истина? Как может человек, подобный другому, страстный, на всяком шагу заблуждающийся, изречь справедливый суд другому в таком смысле? Как может он, неопытный сердцезнатель, назвать ложью сплошь, с начала до конца, какую бы то ни было душевную исповедь, он, который и сам есть ложь, по слову апостола Павла? Неужели вы думаете, что в ваших суждениях о моей книге не может также закрасться ложь? В то время, когда я издавал мою книгу, мне казалось, что я ради одной истины издаю ее; а когда прошло несколько времени после издания, мне стало стыдно за многое, многое, и у меня не стало духа взглянуть на нее. Разве не может случиться того же и с вами? Разве и вы не человек? Как вы можете сказать, что ваш нынешний взгляд непогрешителен в верен или что вы не измените его никогда?
Мы видим, Гоголь уже сознается, что многого в своей книге стыдится. Никакие оправдания и извинения не помогли: надобно было согласиться, что книга, с равным негодованием принятая всеми образованными людьми, действительно принесла своему автору позор. Тогда он писал к бедному уездному священнику отцу Матвею, бывшему ему посредником при вспоможениях бедным, — отец Матвей также осудил «Выбранные места», — следующие слова:
Все слова ваши — святая истина… Скажу вам нелицемерно и откровенно, что виной множества недостатков моей книги не столько гордость и самоослепление, сколько незрелость моя. Я начал поздно свое воспитание, — в такие годы, когда другой человек уже думает, что он воспитан. Обрадовавшись тому, что удалось в себе победить многое, я вообразил, что могу учить и других, издал книгу — и на ней увидел ясно, что я — ученик. Желание и жажда добра, а не гордость подтолкнули меня издать мою книгу, а как вышла моя книга, я увидел на ней то же, что есть во мне, и гордость, и самоослепление, и много того, чего бы я не увидел, если бы не была издана моя книга… вы сами, верно, знаете, что от людей близких не услышишь осуждения.