Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Не в похвалу автору сонетов пишу это, потому что он прежде всего не нуждается в похвале, так же как и сами сонеты в ней не нуждаются. Ибо они не написаны, а про себя сказаны, и каждый, кто поймет это, - в том они прозвучат незабываемыми словами, а кто не сумеет их понять, тот едва ли и читать их станет. Нет, не в этом совсем дело. И начал я о них говорить потому, что, попав в книжку журнала, они стали неожиданно пробным камнем всего в нем заключенного.Тем магическим камнем, от которого ненастоящее, поддельное обращается в пепел. В самом деле, как искусно и мастерски сделаны эти рассказы, открывающие книжку журнала, но какая же холодная пустота под этим блестящим нарядом. Вот уж поистине гробы повапленные[505]. Неудивительно, что от них остается тяжесть и неудовлетворенность. Сколько презрения и ненависти к человеку в рассказе Н. Берберовой. Уже в одном названии чувствуются они - «Лакей и девка». Как явно надуман рассказ Г. Газданова «Воспоминание». Сколько утомляющей претенциозности в отрывках из романа Б. Темирязева «Тяжести». Беллетристическую часть завершает вторая глава из новой вещи В.Сирина «Дар». Блестящий, холодный талант В. Сирина - виртуозный, поражающий, но не утоляющий, «не любящий» - известен... Сколько счастливо открытых слов, мастерски отшлифованных и поставленных с ювелирной изобретательностью как раз на самом выигрышном для них месте... и в то же время ни одного слова, обращенного человеком к человеку...
Но и это еще было не всё. Анализируя всё глубже свое впечатление от прочитанного, я начал понимать, что не сама по себе холодность отталкивала, но было в ней что-то порочное, какой-то нехороший терпкий осадок. Разве не законно искусство, остающееся равнодушным к человеку или к чему-то в человеке важнейшему? Мастерство само в себе и само по себе?.. Почему же, - законно, но не во всякое время и не на всяком месте.
Тут для меня стало ясно, что многие писатели «Современных Записок», занятые как раз в этой книге журнала русским эмигрантом, смотрят на него глазами нерусскими, чужими, а потому и холодными и нечеловеческими. Есть в этом взгляде что-то противоестественное, во что невозможно - даже убедившись в его существовании - поверить.
И здесь анализ мой вышел из круга чистого искусства. Я стал вспоминать вторую, не-литературную часть книги. О, конечно, эта часть «Современных Записок», составляемая едва ли не с предельною тщательностью, не менее блестяща. Тут за мемуарными статьями следуют статьи политические, написанные людьми искушенными, с установившейся политической репутацией. Но именно по этой причине статьи их как раз наименее меня в моих поисках интересовали. Мне пришлось, освежая память, перебросить снова страницы книги, и вот на ее, так сказать, перифериях я нашел искомое. Тот же внешний посторонний взгляд на наше русское историческое сегодня.
Вот, казалось бы, информационная, совсем невинная статья о музыкальном творчестве в эмиграции (Л. Сабанеева). В начале ее говорится, что отсутствие настоящей молодежи среди зарубежных композиторов «заставляет задуматься».
– Впрочем, - продолжает невозмутимым тоном автор, - не будем очень задумываться, ибо мы уже приближаемся к предельным срокам жизни всякой эмиграции, после чего она или впитывается обратно в свою страну, или ассимилируется в чужой. Излишне надеяться на то, что русская жизнь так и будет вечно делиться на два состава - внутренний и зарубежный. Да, эта перспектива вовсе и не так увлекательна...[506]
Как вам нравится это спокойнейшее рассуждение (и «задумываться очень не стоит!») со стороны. Для г. Сабанеева всегда существовали большевизм и эмиграция, в равной мере для него сторонние - «два состава, внутрений и внешний». Между ними происходят какие-то химические обмены, и русскому человеку, оказавшемуся почему-то за границами своей отчизны, на двадцатом году борьбы с ее поработителями, своим политическим врагом, имеются лишь два выхода: либо признать моральную и физическую победу своего врага, либо отказаться от борьбы и раствориться среди чужих...
И это принято и напечатано редакцией единственного эмигрантского журнала!
Но то ли мы еще читаем в том же номере «Современных Записок»!
«Нет ли своего рода подвига в обычном презираемом “соглашательстве”, которое неизбежно при зрячести и честности с собой?..» (подчеркнуто мною. - Г.Н.). «Не связано ли реально-боевое, партийное участие в борьбе, - идеологический “активизм”, ваш и наш (обращено к читателю в сов. России), - с ограничением разума и даже совести?..»
Строки эти - зловещие и знаменательные - взяты из статьи, принадлежащей, правда, не политику, но всё же не новичку, и не кому-нибудь, а Г.Адамовичу. Обращена статья к читателю «туда» (так и называется «Туда»)[507]. Написана она со свойственными стилю ее автора экивоками, умышленными противоречиями, которые должны создать неверную, зыбкую словесную ткань, за коей, предполагается, можно уловить неуловимое. Такое, чего пером не описать и точным словом не выразить.
И вот в этой своей словесной эквилибристике Г. Адамович договаривается до выше выписанных мною слов, к которым для автора «Комментариев»[508] всякие комментарии, поистине, излишни.
Для характеристики статьи Адамовича любопытен еще один ее эпизод. Адамович рисует в своем воображении утопию: делегат от эмиграции держит долженствующую всех примирить речь в Москве, в зале, переполненной самыми идейными коммунистами. Речь эта должна быть такой потрясающей и окончательной, что после нее все стали бы обниматься и плакать. Впрочем, Адамович боится за представителя эмиграции - вдруг он начнет с попреков и осуждений - и предлагает ему начать цитатами из Евангелия!
В конце концов Адамовичу рисуется кошмар: «...на московской эстраде человек, “окидывающий” взором слушателей и, после паузы, бархатисто-адвокатским баритоном, с предчувствием близких раскатов, начинающий: “Чаша переполнена! священные права личности...”, или - про “карающий меч Немезиды...”»
Можно ли представить себе что-нибудь более вздорное, чем эта нелепая, ни к чему не приложимая фантазия. А может быть, и не вздорное, - сознательное и злостное. Но предположить такое было бы уж слишком страшно.
Вывод из этого можно сделать один. И Сабанеева, и Адамовича, и литературный отдел последней книжки «Современных Записок» объединяют одни общие настроения, распространенные, кажется, уже давно среди известных кругов русской эмиграции в Париже. Круги эти, считающие себя из стана борющихся, уйдя в свою башню из слоновой кости, всё же активное, не желающее примириться, нарекли презрительным наименованием «дурного тона». В начале еще можно было явление это оправдать усталостью, отчаяньем и прочими в действительности ничего не оправдывающими вещами. Но время шло, и вот за цветочками их сомнительного красноречия созрели ягодки. От башни слоновой кости перекидываются уже первые мостики к «соглашательству».
Поистине от всего этого остается терпкий, горький осадок.
Меч, 1937, № 41, 24 октября, стр.6. Подп.: Г.Николаев.
Вакансия поэта
1
Оглядываясь на два десятилетия владычества большевиков в России, можно еще при желании или неведении обмануться насчет «планетарных» технических достижений, «гигантских успехов социализма». Одна только область никого не обманет - область искусства. Расцветшее «народное творчество» в новых условиях торжества социализма - не больше как рекламная или для самоутешения изобретенная фразеология. Не видеть этого может разве сам Сталин, который сказал об одной рифмованной сказочке Горького, что она выше «Фауста».
Можно ценою жизней (ничего большевикам не стоющих) многотысячной толпы рабов возводить гигантские заводы и прорывать многоверстные каналы, но никаким террором, никакими декретами не заставить возрасти на голом линолеуме социалистического реализма или советского нео-романтизма даже самой чахлой былинки подлинного искусства.
Вы скажете, что даже в тюрьму шильонского узника залетал «воздушный певец» с «лазоревым крылом»[509]. Но в том-то и ужас большевицкой тюрьмы, что в ней у узников отнята последняя свобода: вместе со свободою действий и свобода мысли и личного переживания. Шильонский их замок предусмотрительно окружен прочными силками для того, чтобы ни один настоящий «воздушный певец» ненароком не залетел к узнику. На решетку же темницы посажен заводской соловей. Роль этого соловья на лучший конец пропагандная: - вот и у нас есть соловьи и не то что старорежимные - живые, а чисто социалистической техники - заводные. На худший же конец соловей с официальной пружинкой в горле должен отваживать несчастного шильонского узника от подлинного искусства и всяческих сентиментальностей.