Георгий Адамович - Литературные беседы. Книга вторая ("Звено": 1926-1928)
Некоторым людям только по их любви и доверяешь. Лживый и пустой человек, напыщенный и взбалмошный, — но вдруг узнаешь, что он любит Данте, и не на словах любит, а читает, вчитывается, знает, — то к нему, естественно, меняется отношение. Значит, что-то дантовское, хотя бы малейшая частица, — находит ответ и в его душе.
Суживая изречение Вилье, можно слово «любовь» заменить в нем словами «интерес». О чем думает человек, чем интересуется, — для «измерения» личности крайне важно. Получив книжку под названием «От Пушкина до Блока», прежде всего смотришь в оглавление: стоит ли книжку читать? что нашел автор в нашей литературе между Пушкиным и Блоком, над чем задумался? Право, самый блестящий этюд о «женских типах Гончарова», например, воспринимается как чтение второсортное, и, когда к таким произведениям применяются эпитеты «острый», «глубокий», «увлекательный», надо понимать, что это говорится относительно, условно. Если же критик и за всю свою жизнь ни разу не пошел дальше «женских типов Гончарова», то, по-видимому, он скользнул только по поверхности литературы, и как бы он на этой поверхности ни отличился, все же дело его не велико и не значительно.
Автор книги «От Пушкина до Блока» Л. Гроссман — писатель, кажется, не особенно даровитый и не по-настоящему культурный. В нем чувствуется средний приват-доцент того типа, который очень распространен в современной России: всезнайка, полумарксист и полумистик, полуэстет и полунигилист. Он много пишет о вопросах, в которых не совсем хорошо разобрался — о теории поэзии, о «методе и стиле», о символизме и новой французской литературе. Но эти статьи в его книге — явный балласт. Основа, ядро книги их искупает. Несколько очень тщательных статей на очень живые темы вызывают к автору «доверие» читателя. Таковы очерки «Тютчев и сумерки династий» — довольно спорный в выводах и заключениях — и «Достоевский и Европа».
Эта статья представляет собой сводку суждений Достоевского о Западе. Если не ошибаюсь, сводка сделана впервые. Гроссман с основанием говорит о «книге Достоевского о Европе». Если собрать все разбросанное в «Дневнике писателя», в «Карамазовых», «Подростке», «Игроке», получится настоящая книга. И какая книга, — несмотря на противоречия, несмотря на ошибочность почти всех предсказаний, — с какой страстью и ясновидением написанная! Первая же цитата определяет тон ее: «Почему Европа имеет на нас, кто бы мы ни были, такое сильное, волшебное призывное впечатление? Ведь все, решительно все, что есть в нас развития, науки, гражданственности, человечности, все, все ведь оттуда, из той страны святых чудес…». Позже, после долгих скитаний по «стране чудес» наступило разочарование.
Гроссман недоумевает: как мог Достоевский, пристально вглядывавшийся в современную ему Европу, писавший о всяких пустяках в ней, не заметить во второй половине века взлета европейского творческого духа, проглядеть Вагнера, Ибсена, Флобера, Ницше? Недоумение его, вероятно «риторическое»: слишком понятно, отчего Достоевский проглядел важнейших своих современников. Но Достоевский мог бы ощутить в 60-70-х годах «трещину» в мире, трещину, в которую хлынуло нечто таинственное, темное, новое и глубоко ему родственное. Об этом вкратце не скажешь. «Я хочу в Европу съездить, Алеша… и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище, на самое, самое дорогое кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники, каждый камень гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, — в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище и никак не более…»
Если бы даже Достоевский понял Вагнера и Ибсена, — едва ли он зачеркнул бы слово «кладбище». Но, вероятно, оно стало бы ему еще дороже.
2.Знаменитое обращение Ивана Карамазова к Алеше я процитировал умышленно и по соображениям отчасти «полемическим». Конечно, все его знают. Многие даже наизусть. Но как пять лет тому назад было распространено шпенглерианство, так теперь расцвело противоположное. «Все в Европе благополучно и прочно. Дух ее мощен и крепок. Никаких сумерек. Сумерки — лишь в воображении досужего немца». Такие суждения теперь считаются признаком «хорошего тона». Между тем в них отражается лишь ограниченность кругозора, внутренняя окаменелость. Что можно на них ответить? Да, конечно, вы правы, Пруст гениальный романист, Пикассо отличный художник, но… Многоточие, — потому что доказать ничего нельзя. Остается только «ссылаться на авторитеты» и напоминать, что и до Шпенглера были люди, чувствовавшие всеевропейское «неблагополучие».
Я не знаю, кто такой Г. Вельтер. Авторитет ли он, можно ли на него ссылаться? Если и нельзя, стоит все-таки прочесть его глубоко интересную статью «Le poison juif» в сентябрьской книжке «Меркюр де Франс». Вельтер все время перекликается с Достоевским, хотя не только в нем никакой апокалипсичности нет, но она ему резко враждебна. Оговорюсь, что глубоко интересна статья Вельтера не столько по самым мыслям его — в ней есть несколько едких, надолго запоминающихся замечаний, но не более, — сколько потому, что он с редкой, чисто «галльской» отчетливостью сводит вместе важнейшие и сложнейшие вопросы времени.
Трудно только читать его статью, хочется с ним говорить, потому что каждая строчка задевает и возбуждает мысль. Читаешь с долгими перерывами, за неимением собеседника уносясь в свои, поневоле молчаливые размышления — «вокруг», «около», «по поводу».
Вельтер пишет о роли и месте евреев в мире. Его исходная точка: евреи — самый трезвый, самый практический, спокойный из народов, но эти черты характеризуют лишь основную массу племени. Наверху ее всегда была и есть горсть, кучка безумцев, «отчаянных и неистовых идеалистов», которой ненавистен социальный порядок мира. Этот идеализм, еврейский по происхождению, еврейству насмерть враждебен, как враждебен и всем основам мира. Было две попытки взорвать мир – Евангелие и «Капитал» Маркса, «две книги, которые Израиль отвергает и осуждает». Критики Евангелия Вельтер не дает, ограничиваясь подбором цитат. Это те цитаты, которые в «Темном лике», почти на каждой странице, приводит Розанов с примечаниями: «Ужас! ужас! Царь ужаса! Страшно, невероятно!» «Горе вам, смеющиеся!» «Отныне пятеро в одном доме станут разделяться, трое против двух и двое против трех; отец будет против сына и сын против отца, мать против дочери и дочь против матери…» «Если кто приходит ко мне и не возненавидит отца своего и матери, и жены, и детей, и братьев, и сестер, а притом и самой жизни своей, тот не может быть моим учеником». Евангелие всем своим пламенем обрушилось на устои общества – патриотизм, закон, семью, иерархичность. Но католицизм спас эти начала. Здесь у Вельтера совпадение с Достоевским полное. Католичество, дух Рима, «продало Христа за земное владение». Дух Рима понял опасность и все свое дело построил на компромиссе, по-теперешнему на «соглашательстве». Католичество не могло исключить Христа из христианства, оно оставило его, но оставило только имя, удалив, заслонив его сетью тончайших и вдохновеннейших выдумок, превратив учителя в предмет обожания. (Замечу от себя: в культе Мадонны, помимо восторга, влюбленности, самозабвения средневековых и позднейших «рыцарей бедных», помимо всех чистых и безотчетных порывов, не было ли со стороны католиков желания спасти, уберечь включить в христианство, по-новому освятить самое дорогое человеческое чувство, то, от которого человек труднее всего откажется, — материнскую любовь, так неумолимо и сурово перечеркнутую Евангелием?)
Одряхлел ли католицизм оттого, что он не понял своих задач перед лицом нового врага — коммунизма? Вельтер не отождествляет, конечно, евангельской проповеди с учением Маркса и подчеркивает много раз, какая между Евангелием и Марксом пропасть. Но для него важна лишь социальная сторона вопроса. И там, и здесь — взрывчатое вещество. Рим, почувствовав его в Евангелии, вобрал весь яд в себя и переработал. Против коммунизма он готовится к бою. Напрасно, безнадежно! Здесь опять вспоминается Достоевский, предсказавший, что папа выйдет к народу наг и нищ и скажет, что между социализмом и христианством разницы нет. Этого и хотел бы Вельтер. Он много говорит о России, и подчас с большой зоркостью. Россия первая приняла коммунизм, потому что в ней не было католической дисциплины, потому что она была вся расшатана Евангелием. Он приводит удивительные, много лет тому назад сказанные слова Мишле:
«Темная сила, мир без закона, мир, враждебный закону, Россия влечет к себе и поглощает все яды Европы». И дальше: «Россия вчера нам говорила: я есмь христианство. Завтра она скажет: я есмь социализм. Все враги строя и общества были один за другим учителями России: Руссо, Жорж Санд, Ибсен, Маркс, многие другие…»